Светлый фон

Невелика разница между тем, что Толстой делает здесь с голосом Алеши, и тем, что Вулф вскоре проделает в романе «На маяк» (и Джойс в «Улиссе», и Фолкнер в «Шуме и ярости»). Толстой достиг того понимания, каким пронизан далее модернизм: человек и его язык неразделимы. (Желаете знать мою правду – дайте мне выразить ее моими словами, в естественных для меня манере и синтаксисе.)

Итак, Алеша влюбляется в Устинью, а та дарит ему понимание, что он не сводится к производимой им полезной работе; даже если человеку не надо, чтоб ты выполнил какую-нибудь задачу, этому человеку все равно можешь быть нужен ты сам. Ты можешь нравиться, твое общество может быть приятным, с тобой могут обращаться по-доброму. Для Алеши это радикальная мысль – никто, кроме его матери, никогда не дарил ему подобных переживаний. Рад ли он? Ну да, но вместе с тем: «Это было так ново и странно, что сначала испугало Алешу». В диалоге в конце стр. 4 Алеша делает предложение Устинье. В ознаменование этого события Устинья (1)«легонько тыкает его в спину» или (2), у Кармэка, принимает предложение в соответствии с русским ритуалом – «игриво лупит его поварешкой по спине» [85]. (Один мой русский друг заверил меня, что никакой поварешки там нету; Устинья, как у Пивиэра и Волохонской, принимает предложение, «ударив его ручником по спине».)

ты сам

Радость их быстротечна; Алешин отец пресекает затею на корню, и едва ли не самое обидное во всем рассказе то, что когда отец называет Устинью «городской шлюхой», она стоит за дверью и все это слышит – в том числе и то, что Алеша не вступается за нее.

«Дело наше не того, не вышло. Слышала? Рассерчал, не велит», – вот так безропотно докладывает ей Алеша.

Устинья плачет. Алеша не утешает ее и не обещает, что обратится к отцу и попросит еще раз, а только «щелкнул языком». Тем самым предложил ей не брать в голову.

«Как не послушаешь-то» отца, считает Алеша.

Тут современный читатель смотрит на Алешу разочарованно. Алеша кажется слабым и ущербным. Его вроде бы положительная черта кажется теперь недостатком. В его жизнерадостной покорности видна теперь привычная безучастность? Свидетельство не кротости, а ограниченного воображения? Коленный рефлекс на любую власть? Некая рабоче-крестьянская ретирада?

В тот вечер с ним заговаривает купчиха: «Бросил глупости свои», Алеша?

«Видно, что бросил», – отвечает он в переводе Брауна.

«Да. Конечно, бросил», – говорит у Кармэка.

«Вроде да» [86], – у Пивиэра и Волохонской.

Затем он пытается быть таким же, каким и всегда (жизнерадостным). В двух переводах он «засмеялся». В одном «улыбнулся». Но затем – во всех трех – его бодрость ему отказывает, и он разражается слезами.