Пришел домой — никого нет. Включил транзистор на всю громкость, снял валенки, помыл в тазу ноги, надел теплые носки и сел к столу ждать.
Как пришла — продремал.
— Ты оглох совсем, что ли? Зову, зову… Развел симфонии, сделай же потише: воры зайдут и со стулом заберут — не очнешься.
Все. Как рукой сняло. Нет, надо было не заходить даже, и не ждать, не прощаться, а сразу ехать. На попутке до станции, а там… добрых людей хватает еще, нашлись бы и на его долю.
— Мух гоняю. Диаволы, Не любят громкую музыку, вишь, забесились, не по ндраву она им… А давай с тобой в Магадан поедем?
Про мух она, конечно, приняла на свой счет.
— Сиди, Долдон. Разогнался… Там тебя ждут не дождутся.
Вот и весь сказ о дальней дороге.
Зря в их деревеньке нет газетного киоска. Он сел бы туда работать — умеет считать и читать, справился бы. А к чему он о киоске подумал? Не из желания ведь улучшить быт сельских тружеников, хотя не помешало бы — свежие журнальчики, конвертики для пенсионеров, авторучки, фломастеры и переводные картинки для внуков… Открытки. Вот — открытки он имел в виду, когда пришел на ум киоск. Он знал, что с Новым годом, с Двадцать третьим февраля, с Восьмым марта — раскупают до единой, а вот с Днем Победы последние годы дело обстоит похуже. Все меньше и меньше у ч а с т н и к о в остается, тех, кто эту победу завоевал для остальных. И ведь придет такой коварный денек — никого из ветеранов не останется; живет же он, Джон, в своей деревне последним из них… Нет, не открытки его беспокоили — другое. Просто места себе не находил. Что-то совсем другое.
Он видел мир. Шел победителем и освободителем. Страны вслух перечислять — только жену дразнить, скажет, задолдонил свое, мол, теперь каждый школьник знает, где побывал русский солдат в Великую Отечественную. Знать-то знает, да больше из книг, а он ее, землю, своими глазами ощупал. И особенно Берлин помнит: как через стеклышко при затмении. Через закопченное стеклышко. Будто это и не Берлин даже, а черный город. Может, так кажется от самовнушения — ведь сколько он, пока до Берлина дошли, на их черные кресты понасмотрелся, с загнутыми, как когти, концами, да на те кресты им наши нашлись, пострашнее — могильные. Вот так. Кто копает яму другому, тот сам и летит в нее к чертовой бабушке. Но вообще любопытство разбирало: какие они, немцы, за своими воротами, ажно в самой середке Германии? Откуда у них такой шустрый взялся, какая его мать родила и какая улица воспитала бандита такого храброго? Хотя сказывали, что австрияк он навроде, но хрен редьки не слаще. Он, Джон, все рассмотрел — конечно, как бы между прочим. Да и некогда было особенно глазами моргать — стреляли много: дело медлить не велело. Все же успевал замечать то там, то сям лицо человеческое, как если бы оно без каски было, без железного этого, как у шутов, колпака. Шуты — да не шути, держи с ними ухо востро. И короче, не помнит он ни одного лица, не запомнилось почему-то, а вот шимпанзе помнит. На лавочке сидел, лапы расставил, на рассвете, и дрожал, уставясь в одну точку. Не то от холода, не то от нервов трясся. Из зоопарка, видно, сбежал, из берлинского. Потому что расчесан был, будто парикмахером, — на пробор длинные напомаженные волосы, на манер приказчиковой прическа. Скажи ты на милость, удался парень на славу. Говорят, что они все вокруг как в тумане видят, а потому опасны для людей. И еще говорят — Джон недавно по транзистору слышал, — что в какой-то стране проверяли на прочность каски из разных материалов. Чтоб, мол, мотоциклисты не разбивались. Его позабавило то, что самой якобы прочной оказалась каска из скорлупы кокосового ореха. Нашли чем заниматься: да ведь кому теперь неизвестно, что прочней пилоточки набекрень ничего не бывает, да со звездочкой.