Шаги! Всеслав прислушался и понял, что это идут по гриднице. А вот они сразу, без стука, вошли. Всеслав скосил глаза…
И увидел, что это вошел Ростислав. И с ним Хворостень. И еще этот, белобровый… Ну, как это его? А, да! Князёк вейнальский, Самс, брат Ростиславовой жены. А какие все они мрачные! Борис вскочил, схватил кувшин, прижал его к груди и посмотрел на брата…
А брат, кукейнский князь, кощун… вдруг молча указал ему на дверь! Борис не шелохнулся. А Ростислав еще раз указал. Борис перекрестился, перекрестил отца, глянул на лик – лик черен, ничего не видно, – и медленно пошел к двери. Дверь за ним тихо затворилась…
Но не шагал Борис по гриднице, не уходил… Значит, встал за дверью! И это неспроста, подумалось…
А Ростислав неспешно подошел к отцу, сел у него в головах, помолчал и сказал:
– Весь грех на мне. Борис тому свидетель. И старшие придут – не осудят… Слышишь меня?
И Всеслав…
Всё понял! И ужаснулся!..
Ну да чего теперь?! Да и противиться сил не было. И Всеслав закрыл, а после сразу же открыл глаза – мол, я все слышу и все понимаю. А страшно уже не было. А слеза – это так, это она сама побежала. Сын наклонился и смахнул ее. Рука у сына была твердая, шершавая. Он кулаком весло перешибает, его и на Руяне привечают, и в норвегах. А ты, Всеслав, горько подумалось, когда мимо Руяны хаживал, то даже не смотрел в ту сторону, псалмы шептал – так крепок в вере ты…
А Ростислав опять сказал:
– Отец! Весь грех на мне. Самс!
И подхватили они тебя, подняли! А после сдавили так, что даже если бы и мог, не трепыхнулся бы! А Хворостень чашу подал – и Ростислав схватил ее, стал заливать тебе в открытый рот…
Вонючее! Звериное! Жирное! И заливало оно тебя, и обжигало, корчило, крючило, и руки дергало, зубы сводило…
Не свело! Самс нож между зубами вставил, а Хворостень держал тебя, а Ростислав вливал – и обжигал тебя, топил, топил, топил… А после полыхнуло так, как будто ты Василько Теребовльский и будто рвут тебе глаза – такой тогда был свет!..
А зато после – сразу тьма кромешная. И кровь бежит, гудит по жилам. Всеслав, не открывая глаз, повел рукой, нащупал крест и сжал его, насколько было сил. И сразу же торопливо подумал: прости мя, Господи! Вот, сына ввел во грех, он не желал того, а это все из-за меня…
А после он медленно, будто с опаской, открыл глаза. И увидел, что над ним стоит Борис. А Ростислав стоял поодаль – белый. А больше никого там не было, значит, все остальные ушли. Всеслав облизнул губы и сказал:
– Ступайте. Жив я. Жив…
Они повременили и пошли – с оглядкой. И ушли, дверь затворили. И тихо-тихо стало в тереме. А кому, подумалось, шуметь? Бережко спит, Бережко ждет ночи. Он ночью выйдет и пойдет бродить. И будет тихо петь псалмы поганские – и до креста были псалмы, только слова у них тогда были другие… И вот он будет петь, а после замолчит и подойдет к покойнику. И никто Бережку не заметит, он же маленький, он вот такого росту… А в тереме темно, только свеча в желтых руках усопшего, да еще лампадки – и это весь свет… Так разве тут кому Бережку рассмотреть? Вот он и подойдет к покойнику, и шапку снимет, заморгает часто-часто, вздохнет… И стены вслед за ним вздохнут! И треск пойдет по терему, все вздрогнут! А он опять вздохнет – и снова треск! Копыто зачастит креститься, скажет: «Вот, он уже пришел!», а на него зашикают: «Молчи! Молчи!», он замолчит, а домовой уткнется носом в шапку, и запыхтит, и запыхтит… Бережко плакать не умеет, им слез не дано, свеча начнет мигать, к ней кинутся и заслонят, чтобы она не погасла, а желтые руки вдруг скрючатся…