Имя Шолохова, его художественный мир все чаше и все очевиднее связывается в нашем сознании с определенными культурными традициями. Самыми крупными традициями. Одно обстоятельство давно бросается в глаза исследователям творчества великого художника. Неизбывная, казалось бы, трагичность всех по сути дела его произведений не сопровождается читательским ощущением безысходности и законченности бытия. Вероятно, свести это ощущение (мы специально фиксируем именно момент восприятия, снимая пока вопрос об интеллектуальной реакции читателя) финалов «Тихого Дона» и рассказа «Судьба человека» к присутствию образа ребенка, понимаемого как обещание какой-то будущей жизни, нельзя. Хотя, безусловно, и без учета этого не обойтись. Но наше ощущение и «Тихого Дона», и «Судьбы человека» гораздо объемнее и глубже. Наше читательское «узнавание» расширяет эти эпизоды почти до бесконечности.
Поэтому нам представляется, что шолоховский мир, вмещая в себя (в глубину свою) художественное развитие национальной и мировой литературы, позволяет говорить о явлении, обозначенном еще в античности, говорить о шолоховском к а т а р с и с е [2].
Само это понятие давно присутствует в эстетическом сознании, несмотря на то, что вплоть до сегодняшнего дня ученые ожесточенно ломают копья вокруг загадки, заданной Аристотелем [3, 651]. Но феномен присутствия и «неисчезновения» этого понятия из культурного сознания говорит, по всей вероятности, о том, что в первоначальных определениях его великим античным философом было уловлено нечто чрезвычайно важное в связи с восприятием и пониманием художественных произведений.
Трагическое очищение! Например, Д. Лихачев замечал, что оно было присуще и такому памятнику русской литературы, как «Слово о полку Игореве». Он писал: «Катарсис в «Слове» – это очищение через прозрение, через осознание исторических корней случившегося. Непосредственно после катарсиса герой ощущает в себе новые силы для продолжения борьбы. В летописи – это прежде всего Игорь; в «Слове» – это прежде всего вся Русская земля, и во вторую очередь – Игорь» [4, 2-9].
Мы видим, что Д. Лихачев придерживается наиболее распространенной интерпретации катарсиса как морального обновления человека – в первую очередь главного героя – проходящего через испытания, являющиеся сверхвозможными для обыденной судьбы, для обыкновенной жизни. Вместе с тем он справедливо подчеркивает, что укоренение «Слова» в духовной памяти народа позволяет видеть и чувствовать это нравственное очищение в более развернутом ракурсе – историческом и государственно-национальном: О, Русская земля! Так что замыкаться только на герое, говоря о катарсисе, нельзя – это явление «шире» героя. Шире оно и авторской позиции. Не сводимо оно также к какому-либо конкретному эпизоду или ряду эпизодов художественного произведения.