Светлый фон

Следовательно, ощущение катарсиса, которое связано с переживаемым читателем и зрителем психологическим потрясением, порождается только там, где есть «нравственное оправдание» поступкам и действиям героя, где мы ужасаемся ситуации «нарушенной нравственности» в воспроизведенном художником бытии. И то «примирение» в душе зрителя и читателя с жизнью, которое и может в ограниченном смысле быть названо собственно катарсисом, связано с осознанием жизни на более высоком, «нерасколотом» уровне ее целостности, который включает в себя и трагическое сопереживание, трагическое очищение.

Обратимся вновь к Шолохову.

Шолоховский мир подключен к глубочайшим родникам национальной и мировой культуры. Он не нуждается в каких бы то ни было опосредованиях, – они привнесли бы в шолоховскую концепцию бытия, в шолоховскую картину жизни оттенок повторяемости. Этот художник, подобно древнегреческим мыслителям, открывавшим мир как совокупность определенных первоначал, берет бытие в самых крупных координатах, и человек в своей сложности видится и понимается писателем внутри такого творческого метода.

Ощущение трагического очищения, связанное со всеми произведениями писателя, – это катарсис художника обновленного мира, принимающего бытие в его очищенности от случайностей (хотя несть числа им в жизни шолоховских героев), основания народной жизни приобретают под пером Шолохова стальную крепость, они неподвластны этим случайностям.

Катарсис шолоховских трагедий ориентирован на народное сознание прежде всего. И ощущение катарсиса дано нам не только потому, что мы свыклись с героем и полюбили его или что мы в целом любим «человека», – оно несет в себе связь с другим чувством: отдельная человеческая личность растворяется в общем народном бытии, которое как твердь земная всегда проявляет себя у Шолохова, вызывая у читателя вздох облегчения в самых трагических обстоятельствах жизни героя.

Н. Страхов писал об изображении русского народа у Толстого: «У гр. Л. Н. Толстого… очень тонкое понимание простого народа. В простом народе есть так называемая непосредственная жизнь, которая, какова бы она ни была, все-таки есть настоящая жизнь. Народ знает, зачем он живет и как ему следует жить. То же самое отношение, по которому так прекрасно изображена Наталья Савишна в «Детстве», руководило гр. Л. Толстым и в картинах из жизни казаков и черкесов» [13, 241].

Здесь, как говорится, и то, и не то. Да, Толстой сознавал, что интеллектуальная, психологическая и нравственная жизнь его основных героев без оглядки и обращения к общенародному целому является ограниченной и неполной, и он активно обращал своих протагонистов в веру народных жизненных принципов. Но все-таки – и Наталья Савишна, и дядя Ерошка, и Поликушка, и Платон Каратаев – это ли подлинный русский народ? Это представление о народе лучшей, демократической части российской интеллигенции, представление во многом схематичное, ограниченное. Величайшей же заслугой Толстого, продолжившего линию А. Пушкина, явилось понимание и изображение народа как основной силы исторического движения. Понятное дело, что подобные утверждения являются в сегодняшней гуманитарной науке, мягко говоря, непопулярными. Это как бы «вчерашний день». Но попробуйте разобраться, не обращаясь к этим «генерализациям», даже не с Шолоховым, а, к примеру, с Андреем Платоновым, и ничего не выйдет. А «Привычное дело» В. Белова, а шукшинские «чудики», а распутинские старухи, а, в конце концов, солженицынский Иван Денисович, как их-то вставить в литературный ряд без обращения к более глобальным вещам? Отчетливее всех понимал это и формулировал гениальный Андрей Платонов.