Вот и Буало, самый деятельный и страстный полемист из стана «древних», в 1674 году выпуская свое «Поэтическое искусство» – не столько истинно новую программу для литературных трудов, сколько блистательно изложенный свод уже бытующих и опробованных представлений – вынужден этой стороны дела коснуться. Отстаивая право поэтов обращаться к мифологический предметам, Буало рассуждает так: «Таинства Христовы чуждаются прикрас и вымысла пустого»; поэзия же невозможна без «вымысла», и под пером поэтов даже евангельские истины неизбежно предстанут как игра воображения, сказка. Дабы избежать такого кощунства, надо оставить Писание богословам и проповедникам, а поэтам держаться сюжетов светских, которым античный реквизит куда приличнее.
Таков внешний ход его рассуждений, впрочем, вполне серьезный и искренний: это все то же, знакомое нам по воззрениям и практике янсенистов (а Буало был к ним очень близок) стремление развести, разделить «небо» и «землю», священное и мирское. Подспудно же за ним угадывается и другое. Воображению, в том смысле, в каком мы его понимаем сейчас, Буало на самом деле отводит очень скромное место, а творец, охваченный необузданным наитием, для него и вовсе картина отвратительная и смехотворная.
Так что не в защите воображения суть, тем более, что ему предлагается не создавать новые образы, а лишь использовать уже давным-давно имеющиеся, столь многократно повторенные, что почти уже и не воспринимаются как образы: Фемида с повязкой на глазах и весами в руке, ножницы Парки, Пан со своей свирелью и так далее. Но античная мифология – природная, ее рассказы, конечно, не проверяются опытом, но и не противоречат здравому смыслу. Зевс, принимающий облик Амфитриона, чтобы сочетаться с его женой, – это укладывается в сознание легче, чем мысль о непорочном зачатии; раздоры олимпийцев лучше согласуются с разумом, чем божественное единство в трех лицах. Мифология всего-навсего чудесна, в отличие от «абсурдной», бросающей вызов здравомыслию христианской вести; миф не требует от человека работы особой, внеразумной душевной способности. Он как нельзя лучше отвечает теории «правдоподобия», проповедуемой Буало и усвоенной Расином: изображать событие, пусть и не случившееся на самом деле, но такое, какое могло бы произойти согласно сложившимся к этой поре представлениям разума. А история, рассказанная Евангелием, для людей XVII века точно подходит под определение достойного предмета искусства, развитое Корнелем: событие, произошедшее в действительности, но кажущееся невероятным.