Вообще тяга к «национальному своеобразию» у «новых» вовсе не означает стремления к простонародной безыскусности. Ведь для «новых» «национальное» предполагает «цивилизованное», более утонченное, более изобретательное по сравнению с первобытным примитивом античности. Манерная изысканность прециозного романа, запутанная интрига и пышная риторика корнелевской трагедии, декоративность и чувствительность оперы ценились у «новых» немногим ниже религиозного и патриотического пафоса их исторических эпопей. Заповедь горячо почитаемого ими Декарта – не склоняться разумом ни перед каким, сколь угодно древним и освященным традицией людским авторитетом – толковалась как бунт против гармонической простоты и аскетической ясности, навязываемых искусству именем античности как совершенного воплощения здравого смысла; бунт этот оборачивался нередко шероховатостью, рыхлостью, витиеватостью, в конечном счете, сложностью формы.
Такое небрежение формой, выражающееся в ее преизбыточности, изукрашенности, есть результат отношения к ней как к внешней оболочке, «упаковке», нейтральной по отношению к своему содержимому и отделимой от него. Возможно, и тут сказалась картезианская страсть к противопоставлению, полному, механическому разделению несхожих начал – «плоти» – формы и «духа» – содержания. Перро и его единомышленникам, к примеру, казалось, что стихотворная форма нередко лишь искажает и затрудняет для понимания заключенную в ней мысль, которая и есть суть поэзии; а потому, скажем, Гомер только выиграет, если его перевести честной прозой, заодно убрав слишком вопиющие его «ошибки». А для Буало, очевидно, сильнее аристотелевская традиция, переработанная средневековой теологией, согласно которой материя без формы вообще не осуществляет возможности своего бытия. Правда, «форма» здесь означает не оболочку материи, а субстанцию, ее одушевляющую; но нам в данном случае важнее понятие о неразделимости этих двух начал. И для Буало мысль не существует вне своего выражения; изложенная «другими словами», это уже другая мысль. Расину же рассуждения Перро казались просто смехотворными; он писал Буало уже в 90-е годы:
«…крайняя нелепость у господина Перро, который заявляет, что словесные обороты не важны для красноречия и что внимание нужно обращать только на смысл; поэтому он утверждает, что об авторе лучше судить по переводу, как бы плох он ни был, чем по чтению оригинала…». Вот эта идея нерасторжимой связи между мыслью и материальными, языковыми средствами ее передачи, более того, идея смысловой значимости формы, ее содержательности, и вместе с этим убежденность в ущербности мысли, не имеющей подобающего формального выражения, и составляет существо «Поэтического искусства». Когда Буало настаивает на строгом разграничении жанров, каждому из них назначая свой предмет, свой слог, свою интонацию – и Боже упаси прервать бесхитростную мелодию элегической флейты мощными звуками одических труб! – он делает это не из педантской страсти классифицировать, подравнивать и запрещать. А потому что ему в высокой степени присуще было впоследствии надолго утраченное понимание напряженнейшей смысловой нагрузки «формы», всех ее составляющих – жанра, строения, словаря, способа рифмовки, звуковой организации, отбора собственных имен и прочего. И когда он требует, чтобы рифма была «рабой» смысла, то упор делает не на их противоположности, а напротив, на их необходимости друг другу, на обязательности согласия между ними.