Во французском искусстве XVIII столетия эти три линии разойдутся со всей определенностью: величие души и бранные подвиги будут воспевать трагедии и эпопеи, громко звучные, холодные, подражательные и вымученные. Фривольные романы и повести, легкие эпиграммы и мадригалы, изящные комедий Мариво, нескромные полотна Фрагонара и Буше будут рассказывать о мимолетных сердечных увлечениях, а то и о похождениях изощренного разврата. А в семейной, «мещанской» драме, на картинах Грёза будут тихо цвести домашние добродетели, отцы будут благословлять влюбленных, домочадцы сострадательной толпой сгрудятся вокруг паралитика, а порочные будут наказаны самими своими пороками.
Но в расиновском веке столь резкого обособления еще не произошло, оно только намечается. И расиновская трагедия скрепляет, удерживает вместе все разнородные частицы, ее составляющие, самой стройной мелодией стиха, строгостью речи, античным, историческим звучанием имен. Да еще тонкой ниточкой сквозных мотивов – таких, как диадема Монимы (это не металлическая корона, а усыпанная камнями повязка, лента), которая прислана Митридатом невесте как знак ее царского достоинства, как залог их союза, – и которую она к концу пьесы пытается использовать как удавку для себя. (Замечательный ход, впрочем, Расином не придуманный, а найденный в самой истории, в какой раз подающей поэзии пример поэтичности). Так сложный церемониал придворного этикета собирал вокруг короля в торжественном танце деловитого буржуа Кольбера и блистательно-своенравного принца де Конде, прямодушного и сурового герцога де Монтозье, возможного прототипа мольеровского Альцеста, – и распутного интригана маркиза де Барда. И, кстати, самого Расина.
Человек из близкого окружения Людовика, маркиз де Данжо, десять лет спустя рассказывал в своих записках об одном спектакле при дворе: «Король на нем присутствовал. Выбрали "Митридата”, потому что эта пьеса ему нравится больше всех прочих». Такое предпочтение трагедии, явно не лучшей у Расина и вообще в тогдашнем театральном репертуаре, говорит о многом. Тут дело не в неразвитом вкусе августейшего зрителя – как бы ни был этот вкус поверхностен, его хватало королю, чтобы заметить в пестрой толпе служителей муз, отличить и приблизить к себе Мольера, а затем Расина и Буало. Людовику – честолюбцу и завоевателю, затеявшему год назад войну с маленькой, но упрямой Голландией, должны были нравиться героические порывы Митридата и сияние его полководческой славы. Людовику – неверному мужу, отцу и любовнику были понятны тайные игры и мелкие козни вокруг ложа и очага. Но главное – Людовику-монарху должно было прийтись по душе само желание соединить в пышном, изысканном ритуале разнонаправленные помыслы и интересы. И стремление их примирить, добиться разрешения не только величественного, но и благополучного.