Светлый фон

И пусть Эрифила получит свободу, пусть Ифигения будет назначена в жертву, – все равно роли не переменятся, счастливица останется счастливой и на пороге смерти, а та, что отмечена печатью проклятия, будет вечно несчастна, как бы ни менялась ее доля: Да, к Ифигении я зависти полна.

Эта зависть и обида основываются обычно на представлении, что в мире ограниченное количество счастья, и что дано другому – то отнято у меня. Боги вершат человеческие судьбы по самому несправедливому, сладострастно жестокому произволу:

Такова логика трагического завистника. Так и для пушкинского Сальери, классического представителя этого типа, было очевидно, что выше – в небесах – правды нет. И действительно: разве по заслугам распределяются между людьми дары судьбы? Иной вопрос, может ли такое исходное неравенство служить оправданием для убийства того, кто наделен щедрее. Расин (как и Пушкин) решительно отвечает – нет, полагая, что если злополучная завистница в его пьесе поплатится жизнью за одно намерение смертоносного предательства, то разумность мироустройства получит еще одно подтверждение и зритель уйдет со спектакля удовлетворенным. И все же – Расин ведь считал, что если Эрифила «безусловно заслуживает сочувствием наказания», то при этом и «вызывает известное сочувствие». И он постарался обрисовать ее горести, унижения и муки как можно убедительнее, чтобы действительно такое сочувствие вызвать. Эрифила не исчадие ада, мстительная фурия, готовая на черное злодейство по склонности душевной. Она безвинно наказана богами прежде, чем своей виной навлекла на себя их кару. Она виновна гневом небесным, как Ифигения невинна милостью небес. И непостижимость небесной воли не преодолевается здесь тем ответным движением души, каким встречал ее Авраам: столь же непостижимой и неколебимой любовью к Богу, Такой любви нет не только у неистовой Эрифилы, слабого Агамемнона и гордого Ахилла; ее нет и у кроткой Ифигении, смиряющейся со своей участью из тихой покорности (чего как раз не было у Авраама), а не принимающей ее из рук богов в восторге самоотречения, действие «Ифигении» протекает в мире моральном, то есть в природном мире человеческого разума.

Так справедлив ли по-человечески вьшний суд? Расин вместе со своим любимым Еврипидом открыто этот вопрос задает и вместе с «новыми» желает ответить на него утвердительно. Подспудно же он вместе с Паскалем и Софоклом ощущает, что вопрос этот не имеет ни ответа, ни смысла, что к происходящему в небесах земные понятия неприменимы.

Но от распадения на разные пласты драматического бытия «Ифигению» спасает то же волшебное средство, которое удерживает ее от превращения из трагедии в психологически-житейскую пьесу: поэзия. Она в ином, чем в «Андромахе», понимании мифа. В ранней трагедии миф, собственно, был просто некой историей, сюжетной канвой. В «Ифигении» это способ восприятия природы, переживания времени, связи между смертными и бессмертными. Тут стихии одушевляются: