Я отлично помню нашу первую встречу с Давидом в кабинете главного режиссера. Ирина Григорьевна приготовила чай, поставила на круглый стол вазочку с печеньем, коробку конфет и оставила нас втроем обсуждать одну из самых важных проблем будущей постановки: как будет оформлен спектакль? Какую картинку увидит зритель, придя во МХАТ на чеховского «Иванова»?
И тут я впервые услышал от Ефремова его генеральный или, если хотите, генеральский план создания «мхатовской чеховианы». Олег Николаевич задумал осуществить постановку всех пяти главных пьес Антона Павловича в том порядке, в каком они были написаны, то есть: «Иванов», «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишневый сад». И все пять спектаклей должен был оформить один художник – Боровский. Согласитесь, грандиозный замысел!
Забегая вперед, скажу, что в целом поставленную перед собой задачу О.Н. осуществил. С двумя «но». Во-первых, слегка нарушил порядок: сначала в 89-м году поставил «Вишневый сад», а в 97-м, к своему 70-летию, выпустил последний спектакль в жизни – «Три сестры». А во-вторых, «Иванов» был единственным спектаклем, который оформил Давид. Почему? Какая кошка пробежала между ним и Олегом Николаевичем? Расскажу чуточку позже.
Я заметил, что на Боровского планы Ефремова произвели сильное впечатление. Обычно ироничный, он на этот раз в задумчивости покачал головой и без тени улыбки спросил: «Выходит, Олег Николаевич, вы возлагаете на меня историческую миссию быть первым сценографом вашей „чеховианы"? – И тут же сам себе ответил: – В таком случае я на ошибку права не имею». – «А ты в любом случае на нее права не имеешь, – улыбнулся наш главный. – Равно, как и все мы».
Большого разговора в тот первый раз у нас не получилось, я даже стакан чая не допил. Единственное, что успел сказать Ефремов по существу: на сцене не должно быть ничего лишнего, никакого быта, минимум деталей, только то, без чего нельзя обойтись. «Пусть артистам будет неуютно», – добавил О.Н., и в голосе его прозвучала даже какая-то угроза. Договорились, что я буду регулярно встречаться с Давидом и держать его, что называется, в курсе. «Я должен знать, как идет работа. Во всех подробностях», – сказал он на прощанье. На этом мы расстались.
И работа по созданию внешней формы нашего спектакля закипела!
Знаете, в чем она заключалась? Почти каждый день я созванивался с Боровским, и мы встречались с ним на нейтральной территории. Если позволяла погода, просто бродили по улицам. Если шел дождь, заходили в какое-нибудь кафе и за чашечкой кофе просто разговаривали. О чем? Обо всем. Тогда я не понимал, зачем были нужны Давиду эти наши разговоры. Я подробно рассказывал ему обо всем, что происходило на репетициях, что говорил Ефремов, как на это реагировали исполнители и, главным образом, Иннокентий Михайлович. Это еще можно было понять, но когда Боровский начинал задавать мне вопросы общего порядка – например: что такое одиночество и знакомо ли мне это чувство? много ли у меня друзей и предавал ли меня кто-нибудь из них? помогает ли вера в Бога преодолеть сложные жизненные ситуации или связывает человека по рукам и ногам? – я терялся и порой не знал, что сказать. Врать не хотелось, отделываться избитыми фразами было стыдно. Иногда мы начинали говорить с ним о пьесе, о том, что происходит с главным героем и как к нему относятся те, кто его окружает. Кто его друзья, а кто враги? Может ли быть спасительной любовь, которую предлагает ему Шурочка, и что такое для Николая Алексеевича дружба с Лебедевым? Но все подобные разговоры носили какой-то мимолетный характер, и, казалось, особого значения для художника не имели. Обыкновенное любопытство любознательного человека, не более того.