je suis républicain, Monsieur
Bekanntmachung
Но не только мэр, почти все население здесь «против». Отсюда родом известный сегодня во всей Франции единственный гражданин, который отказался принять продовольственные карточки. Он сказал, что ни его дед, ни отец не использовали ничего «подобного» (de ça) и поэтому он тоже «этого» (pour ça) делать не будет. Земля, которой он владеет и которую возделывает, прокормит его без «этого» (sans ça). Здесь же один старый одинокий крестьянин сказал, что для немцев он не будет обрабатывать землю, ушел из дома и живет, подрабатывая у других, ремонтируя обувь, печи, упряжь. Его земля находится в ведении государства, а старик ходит и смеется. Эти люди источают нечто иное, живительное, потому что сумели остаться самими собой. Они сопротивлялись всем распоряжениям, которые должны были лучше ор-р-рганизовать нас, выр-р-работать иммунитет, закалить, сплотить, омолодить, ввести новый порядок и осчастливить сейчас и в час нашей смерти — аминь. Черт возьми!
единственный
de ça
pour ça
sans ça
Бывают моменты, когда меня охватывает крайний анархизм, который даже и не снился анархистам, выступавшим с лозунгами «Смерть всем».
Анархизм, дошедший до истерии, почти до сумасшествия. Я был бы способен убивать, причем изощренным способом. Сегодня я понимаю, почему безработный поваренок с такой холодной кровью, карманным ножом отрезал голову коменданту Бастилии де Лоне. Он отрезал голову не человеку, а Бастилии, системе. Жестокость революции была жестокостью по отношению к системе, к людям, которые были ее воплощением. Они убивали и подвергали насилию людей, представлявших систему. Эти люди не считались людьми, их не щадили, их убивали «en passant»[762] — глядя вдаль, прислушиваясь не к стонам жертв, а к скрипу суставов системы. Там, где убивают не людей, а только что-то в их лице, не может быть и речи о жалости. Человек становится слепым, глухим, бесчувственным, он становится таким же предметным и сухим, как система и организация, которую он в данный момент свергает. И поэтому этот первый рефлекс, дикий, чудовищный по своим последствиям, в принципе, оправдан. Это не преступление. Преступление начинается там, где убийства и насилие превращаются в системы и организации, где они становятся плановыми. Революции не бывают жестокими там, где вступают в игру нескоординированные и, по существу, здоровые инстинкты толпы, доведенной до крайности. Безработный поваренок, отрезающий тупым перочинным ножом голову де Лоне, не был преступником, его довели до крайности, и у других тоже переполнилась чаша терпения. Русский мужик, вспарывающий живот богача на Волге, был просто доведен до крайности. Не они были преступниками. Их Господь не поставит слева в Судный день, и они обретут место среди праведников, хотя по их рукам будет стекать кровь невиновных. А Марат, Робеспьер, Дзержинский, Сталин, Гитлер и Гиммлер, хотя, возможно, никто из них лично не убил ни одного человека, являются самыми ужасными преступниками. Потому что они превратили слепое убийство в систему, потому что большое и животворное пламя они уменьшили до «слабого огня», потому что упрочили рефлекс, потому что осквернили святое преступление. Самым страшным преступлением является осквернение преступления. Есть исключения, великие и благородные, которые нельзя превратить в правила. К ним относится преступление.