29.1.1944
Шов не заживает. Постоянно что-то сочится. Я ужасно нервничаю. Тюрьма. Я совершенно не гожусь для коллективного образа жизни. На меня он действует угнетающе. Мне хочется все бить и ломать. Если бы со мной был Ендрек Пшибыльский, мы бы устроили здесь классические дракиимпортированные прямиком из Дембников и Подзамче{1}. Помню, как однажды его отец заболел пневмонией. Папа любил выпить, а врач ему запретил. Мама вышла, и Ендрек вдруг слышит предсмертный крик: «Анджей, сынок мой единственный, твой отец скоро умрет…» Ендрек заплакал, он думал, что отец отдает концы, а отец говорит: «…и в последний свой час прошу тебя: сбегай быстренько за бутылочкой светлого к Риттерману». Ендрек принес папе пива, и папа не отдал концы. Я всегда завидовал одной его выходке: этот ушлепок готовился к выпускным экзаменам в «Фениксе». Брал кофе, танцевал со всеми фордансерками{2} и в перерывах между танго и английским вальсом зубрил. И сдал. А я нет. И по сей день я уверен, что только потому, что не занимался в «Фениксе». Мне совсем худо — воспоминания лезут в голову. Шикарные уроки танцев. Две сестры Вырвич, Магда Гроссе, Шарская — сливки Кракова. И пить давали лимонад. Я бегал за водкой, чтобы убить вкус этого лимонада. Мне совсем худо. Хочется рому, но где его взять. Бася отказывается принести. Может, сыграть сцену с отцом Пшибыльского? «Жена единственная и любимая…» Черт. Надо выменять немного табака на вино у какого-нибудь доходяги.
После обеда был «концерт». Я пошел. Одна из комнат, вероятно аудитория (грязь, грязь), — обустроена под амфитеатр. Собралась публика. Гойя — слабак. Его поля сражений — обычные натюрморты. Здесь был живой натюрморт. Эти больные несчастные люди, грязные и вонючие. Разукрашенные девушки из кожного отделения (
Старая, тощая, с острым, как шило, носом бабушка наигрывала на пианино. Какой-то юноша неподвижно прогундел несколько песен. Интересно, почему народ без слуха и чувства ритма так обожает петь. Затем