Часа через полтора пришел другой представитель власти.
– Что вы делаете?
– Да так нам сказано.
– Неверно. Прежние окопы начаты правильно. Все переделывайте.
Начали переделывать обратно.
В два часа взбунтовались:
– Голодны. Есть хотим.
Повели их к какому-то кооперативу, заставили более двух часов простоять в хвосте и к 5 выдали по хорошей порции хлеба, кажется, по два фунта. Они обрадовались.
Затем подали трамвай, и поехали.
Но тут лежали беспризорные дрова, и они набрали по вязанке, жалея, что не могут взять с собой больше. Но этим дело не кончилось. На половине дороги трамвай почему-то стал. Они ждали, ждали и, наконец, побрели домой пешком, кто бросив вязанку дров, а кто волоча ее с собой.
Рассказ очень характерный и очень обычный. Удивительного в нем нет ничего.
Удивительно только одно: как при таких условиях государство может существовать и даже побеждать! Работают люди, соответственной работы не знающие; работа идет бестолково каких-нибудь 2–3 часа в сутки, и тем не менее Совдепия живет, а Юденич, Деникин, Колчак гибнут.
Мы отмечали бестолковщину в царские времена. Но разве можно сравнить ее с нынешней бестолковщиной – злобной, мстительной, мелочной, но всего более бессмысленной, если не предположить, что окопы нужны не для войны, а только для того, чтобы ущемить буржуев!
Но эту тоску чувствуешь не только на улице. На улице вечером она, может быть, лишь острее чувствуется; дома вечером в темноте (у большинства нет керосина, а электричеством нас балуют только иногда), сидя в шубе, мерзнешь все же меньше, чем на улице (у меня, говорят, благодать – от 7 до 9°; у моей матери – от 3 до 7°; в архиве у нас в одной комнате замерзли чернила), но, слоняясь в темноте из угла в угол, доходишь до одури. Одурь чувствуется от этого холода, от состояния вечного недоедания, от духовного голода – полного незнания того, что делается на свете, от полного безделья или бессмысленности своего дела и страшной безнадежности.
Я служу в архиве и читаю лекции в двух учебных заведениях. Об этих последних я уже говорил: это не чтение лекций, не культурная работа, а жалкое переливание из пустого в порожнее. Студентов нет, а те 2–3–4, которые забегают на лекции, делают это лишь из приличий: нельзя же, думают они, числиться студентом, хотя бы для кооператива, и вовсе не заглядывать на лекции. Но лекции, которые профессор читает, а студенты слушают в шубах, иногда в темноте (таковы были мои лекции в политехникуме в начале октября и таковы же они в университете, где я читаю с 4½ до 6 часов вечера, где электричество в это время не зажигается), такие лекции не имеют никакого смысла. От них ничего не остается.