— Клянусь, тебе нечего бояться.
Она прижалась к нему, вцепилась в него обеими руками, спрятала лицо у него на груди, лепеча какие-то слова, которых он не понимал. Пусть говорит о любви, только о любви. Не выпуская девушку из объятий, он слегка отстранил ее от себя.
— Посмотри на меня… Посмотри! Вот так! Нет никакой опасности, понимаешь? Nicht geföhrlich… Ты мне не веришь? Пойдем! Нет, пойдем, пойдем! Я хочу, чтобы ты убедилась.
Он взял ее за руку и повел по сцене.
— Это ты знаешь, это — корзина с двойным дном… она совсем не страшная… Дальше — столик с секретом, но его секрет ты знаешь… Моя шляпа с шариками… рабочая корзинка, где мы прячем голубок… Шпаги. Уж шпаг-то ты не боишься? И веревки бояться не надо. Веревка ни при чем. Но если хочешь, мы купим другую. Ну, теперь ты видишь, что все выдумала.
— Хильда… Morden[21].
— Да, Хильда умерла.
— Nein… Morden!
Она взяла шпагу и сделала вид, будто прокалывает кого-то.
— Morden!
Дутр вздрогнул.
— Убита? Ты хочешь сказать, что ее убили?! Да ты сошла с ума! Кто убил? Кто?! Она же была одна в фургоне! Кто ее мог убить?
Грета пришла в ярость. Она уже собралась было ответить. Дутр увидел, как судорожно дернулось у нее горло, и понял, что имя уже наготове, что сейчас оно слетит с ее губ, но тут Грета отвернулась и спустилась со сцены.
— К черту! Все к черту! — крикнул Дутр.
Он догнал ее, они сели в «бьюик» и поехали куда глаза глядят по берегу моря. Оба были без сил, словно после изнурительной ссоры. Потом они медленно покатили обратно. Тени пальм, бегущие по их лицам, напоминали им тени сосен и жуткое странствие в волшебном лунном свете. Нет, ночи уже никогда не быть для них благодетельницей, ниспосылающей любовь.
— На кой черт нам все это!.. — процедил Дутр.
Жить им легче не стало, разве что пытка сделалась более утонченной. Никто больше не ссорился. Одетта заставляла себя быть непринужденной, а Грете иногда удавалось улыбнуться. Но место за столом зияло, и приходилось делать над собой усилие, чтобы не смотреть в ту сторону. Молчание за столом превращалось в пытку, но его никак не удавалось избежать. Рано или поздно наступала минута, когда никто больше не находил что сказать, и становилось так тихо, что страшно было даже глотать. Все искали тему для разговора. Но о чем они могли говорить? О представлении? День ото дня оно приобретало все более жалкий вид. О новой программе? Одетта в нее уже не верила. Тогда о чем? И как положить конец осторожным взглядам искоса — этой невольной слежке каждого за остальными? Глаза в какой-то миг непременно встречались, и кто-то обязательно их отводил. И еще одно изо дня в день повторялось неизменно: вставала из-за стола Одетта — взгляд Греты следовал за ней. Вставала Грета — за ней следила Одетта. А если в поисках сигареты или пепельницы случалось вставать Дутру, он чувствовал, что обе женщины следят за ним, чувствовал спиной их взгляды, вонзающиеся как иглы. Разговор в конце концов с грехом пополам возобновлялся и был столь же тягостен, как молчание. Дни отравляла неизбывная подспудная тоска. Случалось, что Грета прядью волос или рукой загораживала шрам, который и так с каждым днем становился все незаметней. И тогда покойница оказывалась среди них. Дутр узнавал ее, и сердце у него начинало болезненно колотиться. Сжималось сердце и у Одетты — она прикрывала глаза и постукивала по столу пальцами. Сидевшая перед ней девушка была наполовину Гретой, наполовину Хильдой. Но, как ни странно, было сладостно играть в эту мрачную игру. Дутр следил за движениями Греты и думал: «Вот сейчас! Пройдет секунда, и она появится!» Хильда появлялась, и острая боль пронизывала его, пробираясь все глубже, от нее перехватывало дыхание… Он знал, что и Одетта.