– Что ты наделала?
Краешком глаза Кельмомас заметил какое-то движение – Иссирал показался из-за колонны, скрывавшей Его: готовящегося разить Четырехрогого Брата.
Он мог бы помочь. Да! Он мог бы отвлечь отца. Точно! В этом его роль! Вот как именно все это
Уверенность, твердую как кремень, тяжкую, как железо… Ему нужно всего лишь свидетельствовать, всего лишь быть частью событий,
– Ма-амо-очка-а-а! – плаксиво завопил он из своего укрытия.
И отец, и мать обернулись на крик. Отец сделал всего один шаг…
Имперский принц взглянул на нариндара, своего инфернального партнера по заговору, ожидая увидеть нечто иное, чем почти обнаженного человека, который отупело взирал на него…
Разумеется, выглядя при этом скорее богоподобно.
Нариндар затряс головой, рассматривая собственные руки. Из ушей его хлынула кровь.
И это показалось Кельмомасу бедствием бо́льшим, чем всякое иное несчастье, когда-либо пережитое любым имперским принцем, ниспровержением самих основ, перевернувшим с ног на голову все содержимое его мира. Он просчитался, осознал мальчишка. Какая-то неправильность сдавила его нежное детское горло, словно леденящая сталь прижатого к глотке ножа…
Он перевел взгляд обратно на возвышение, увидев, как отец направляется к трону Кругораспятия, всматриваясь в своего теперь уже несостоявшегося убийцу, – и тут земля взорвалась.
Новое землетрясение, такое же мощное, как и первое. Предпоследний свод, тот, что обрамлял отсутствовавшую стену и поддерживал воздвигнутую над ней молитвенную башню, просто рухнул, подняв клубы пыли, как молот размером с крепостной бастион, обрушившись на то самое место, где только что стоял отец. Земля сбила мальчишку с ног. Сущее ревело и грохотало, низвергаясь, куда ни глянь, потоками обломков и щебня. Колонны валились, огромными цилиндрами громоздясь друг на друга, остатки крыши упали на пол, словно мокрое тряпье. Он узрел, как тот, кого он принимал за Айокли, пал на колени посреди опрокидывающихся необъятных громадин. И тогда он осознал весь ужас неведения, настоящего проклятия смертных; постиг отвратительную человеческую природу Иссирала, ибо мгновенно промелькнувшая каменная глыба отправила нариндара в небытие.
И он возопил, вскричал от ярости и ужаса, словно дитя, лишившееся всего, что оно знало и любило.
Дитя не вполне человеческое.
Еще мальчишкой Маловеби как-то раз был необычайно поражен, услышав о том, что на военном флоте сатахана тех, кого сочли виновными в непростительных преступлениях, зашивают в мешки и швыряют прямо в океан. «Отправиться в кошелек», – называли моряки свой обычай. Мысли о нем частенько преследовали Маловеби какими-то предощущениями – каково это, быть несвязанным, но не способным перемещаться, иметь возможность двигаться, но не иметь возможности плыть, каково это – рвать и царапать неподатливую мешковину, погружаясь в бесконечный холод? Годы спустя на борту галеры, перевозившей еще юного Маловеби к месту его первого служения, он имел неудовольствие узнать о такой казни не понаслышке. Поножовщина между гребцами привела к тому, что один из них истек за ночь кровью, а выживший был осужден как убийца и приговорен к «кошельку». Пока трое морских пехотинцев запихивали его в длинный джутовый мешок, осужденный умолял команду о пощаде, хотя и знал, что пощады не будет. Маловеби помнил, как несчастный бурчал свои мольбы, шепча их столь тихонечко, что ему показалось пронзительно громким и то, как скрипят палубные доски, и как плещется вода за бортом, и как потрескивают хрустящими суставами узлы такелажа. Капитан вознес короткий псалом Мому Всемогущему, а затем пинком отправил голосящий и причитающий мешок за борт. Маловеби услышал приглушенный визг, наблюдая, как мешок, скрючившись, будто личинка, канул в зеленеющие глубины. А затем он, так незаметно, как только мог, бросился к противоположному борту, чтобы извергнуть в море содержимое собственного желудка. Его конечности потом неделями будет потрясывать от будоражащих душу воспоминаний, и минуют годы, прежде чем его перестанет тревожить призрачное эхо того приглушенного крика.