Светлый фон

Делать такой спектакль с кем-то, кто так плохо меня понимает, невозможно. Надо бросать это все. Позвоню Рэю и все отменю. Я еду много часов подряд, пока у меня почти не заканчивается бензин, но когда останавливаюсь, чтобы заправиться и спросить дорогу, то понимаю, что, должно быть, ездил кругами, потому что все еще нахожусь в каких-нибудь сорока минутах езды от Мерсера.

На обратном пути проезжаю мимо дома Гэвина. Повинуясь внезапному порыву, останавливаюсь, ни на что особенно не надеясь. Может, его вообще нет дома. Но нет, он там, и мы несколько минут сидим на крыльце, разговаривая о музыке и группе.

– Как вы, ребята? Порепали без меня? – спрашиваю я, стараясь говорить без паники в голосе.

В последнюю минуту Эрик сообщил мне, что они перенесли репетицию на вечер пятницы, но я, конечно, в это время был с Анной.

– Не-а, не особо, – говорит Гэвин. – Эрик так и не появился, так что были только мы с Крисом, который вздумал рассказывать мне о том, как нужно играть на барабанах. – Он закатывает глаза в такой мягкой, типично гэвиновской манере, что это больше похоже на поднятие бровей. – Скажем так, тебя не хватало.

– Прости, – вздыхаю я. – Может, устроим что-нибудь на этой неделе?

– Ну да, можно. Но немного странно слышать это от тебя, учитывая, что ваше представление уже на носу. Вы, ребята, поссорились или что-то в этом роде?

Боже, что за город. Нельзя и на толчок сходить, чтобы об этом не поползли слухи.

– Где ты об этом услышал? – спрашиваю я.

– Просто предположение, – пожимает плечами Гэвин. – Так это правда?

– Не будет никакого представления, – говорю я ему. – Не знаю, почему я вечно ввязываюсь в то, от чего мне только хуже.

– Да ладно тебе, чувак! Все только и судачат, что о вашем выступлении в кофейне. Реально все. Говорят, что это было все равно что наблюдать за рождением новой звезды или типа того. Когда я услышал, что ты подъехал к дому, то подумал, ты пришел сказать, что уходишь из группы.

Ничего не могу с собой поделать, на мгновение с головой погружаясь в волну удовольствия от мысли, что люди обратили на нас внимание, но затем меня снова обволакивает мутная взвесь чувств, пережитых днем.

– Не знаю. Я скучаю по группе. И чувствую, что нечестен сам с собой, занимаясь этим проектом с Анной.

– О, теперь понял, – говорит Гэвин, посмеиваясь, и на этот раз закатывая глаза по-настоящему. – Ты приехал сюда, чтобы я посоветовал тебе не быть таким придурком.

– Нет, ты не понимаешь… – начинаю я, но Гэвин только отмахивается.

– Ну, на всякий случай, если ты все же приехал именно за этим, то вот: я люблю тебя, Лиам, но ты действительно придурок. – Гэвин встает и протягивает руку, чтобы мы стукнулись кулаками, а затем дает понять, что не намерен продолжать разговор. – И если упустишь эту возможность ради того, чтобы в сотый раз за год послушать рассуждения Криса о том, почему Джимми Пейдж[37] позер, тогда – серьезно, Лиам, – я, наверное, никогда тебя не прощу.

Гэвин потягивается, затем стреляет в меня из воображаемого пистолета со звуками «пиу-пиу» и, не сказав больше ни слова, уходит в дом. Вот черт. Наверное, это и есть настоящая любовь по версии Гэвина. Еду домой, размышляя о том, что в его словах есть доля правды. Но правда есть и в том, что чувствую я. Я люблю Анну и ненавижу ее. Да, в человеке могут одновременно уживаться два таких очевидно противоположных чувства. И не понимаю, почему никто вокруг, кажется, так не раздираем этими противоречиями, как я.

* * *

Когда мама следующим утром многозначительно говорит мне, что прошлым вечером Анна оставила для меня огромное количество сообщений, я не могу заставить себя позвонить ей, но и не звоню в театр, чтобы сообщить, что все отменяется. Я вообще боюсь брать в руки телефон, не зная, какой номер начну набирать.

Весь день я чувствую себя подвешенным между двумя крайностями, не в силах понять, какая из них правильная, а потом возвращаюсь домой и нахожу на крыльце пакет. Внутри обнаруживается черная футболка, на которой вручную, с помощью шелкографии, яркой желто-зеленой краской и шрифтом в стиле хеви-метал напечатано The Straitjackets. Еще там лежит записка: «Я буду главной поклонницей твоей группы. Прости меня».

Я понимаю, какая выдержка потребовалась Анне, чтобы не упомянуть о спектакле в этой записке, – ведь это то, что волнует ее сейчас больше всего на свете. На мгновение чувство, которое всегда дремало во мне, превращается в ясную мысль: я бы хотел, чтобы тем, кто остался жить, был Джулиан; он бы знал, как ориентироваться в этом сложном мире, смог бы исправить все, что я сломал.

По дороге к дому Анны я с волнением думаю о том, что скажу, когда ее увижу. Но когда она открывает дверь, мы целуем друг друга, прежде чем успеваем заговорить. Я понимаю, что этот поцелуй помогает избежать слов, но на этот раз молчание приносит мне облегчение.

Обычно мы репетируем в захламленной гостиной, где все слегка пропахло запахом старой собаки, сдвигая в сторону стопки библиотечных книг и газет. Но сегодня Анна ведет меня по коридору в свою комнату.

– Я думала, ты исчез навсегда, – шепчет она, помогая мне высвободить руки из-под рубашки, а затем стягивает через голову свой свитер.

– Я думал, ты забыла, кто я, – говорю я.

Я медлю несколько мгновений, чтобы насладиться зрелищем, пытаюсь запечатлеть ее красоту в мозгу, чтобы вызвать в памяти в следующий раз, когда мне снесет крышу: эти губы, изящный изгиб ее ключиц, полноту грудей под голубым лифчиком. И потом мы снова прижимаемся друг к другу, мои губы на ее шее, на ее плече, ее руки обхватывают меня и притягивают к желто-голубому одеялу на ее кровати.

– Никогда, – вздыхает она, лежа на боку. Ее лицо так близко, что я могу разглядеть каждую ресничку по отдельности. – Я знаю тебя лучше всех.

Она ложится на меня, и вес ее тела стирает все мысли последних двух дней. Как было бы хорошо, как легко, если бы мы могли запоминать то, что творится в душе другого, так же просто, как запоминаем слова песен. Я прижимаюсь к ней, и все слова улетучиваются из нас.

17 Налево

17

Налево

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ЭЛИЗЫ нет в школе, и мне ничего не остается, как предположить, что она снова в компании Эрика наслаждается природой, употребляя какие-нибудь запрещенные вещества. (Где они на этот раз? На вершине горы? Или еще где-то на природе?) Сейчас у меня слишком много своих забот, чтобы волноваться о ней, как раньше. К тому же с тех пор, как мы были маленькими детьми, Элиза умела выудить из меня любую крупицу информации, которую я пыталась от нее утаить, поэтому я даже испытываю некоторое облегчение от того, что мне пока не придется рассказывать ей, что вчера вечером я виделась с Лиамом и что мы поссорились из-за нее. Или что я проснулась сегодня утром, думая не о Сергее и даже не о мерзком мистере Фостере, а о лице Лиама, о том, как он наклоняет голову и смотрит на меня сквозь густые черные ресницы, когда спрашивает о чем-то, и о том, что зрительный контакт между нами заставляет меня чувствовать себя единственным человеком на планете.

День тянется невыносимо долго. Рука после вчерашней репетиции болит не переставая, и я умираю от желания вернуться домой, чтобы приложить к ней лед. Мистер Карсон бросает на меня косой взгляд, когда замечает, что Элиза снова отсутствует, но на этот раз ни о чем не спрашивает.

Добравшись наконец домой, приложив лед к руке, а затем пару часов порепетировав (я буду лучше Сергея, буду), я понимаю, что подсознательно все это время ждала, что Элиза ворвется в мою спальню точно так же, как и неделю назад. Когда этого не происходит, ноющее чувство беспокойства снова выходит на первый план. Я иду на кухню, где мои родители вместе готовят ужин.

– Фахитас![38] – радостно объявляет папа и целует меня в лоб. – И, может быть, даже мятное мороженое с шоколадной стружкой на десерт, если мы найдем в себе силы помыть тарелки.

Иногда я не уверена, осознаёт ли мой отец, что я уже почти взрослая, потому что в наших отношениях, похоже, ничего не изменилось с тех пор, как мне было примерно лет семь. Однако он выглядит таким веселым, продолжая натирать сыр, что я пытаюсь искренне ему улыбнуться.

– Как прошла вчерашняя репетиция, любовь моя? – спрашивает мама.

На мгновение я задумываюсь о том, чтобы рассказать ей правду или хотя бы малую ее часть. Но затем увязаю в размышлениях на тему о том, в какие именно фрагменты всей этой паршивой истории стоило бы ее посвятить. Может, рассказать о необходимости соответствовать какому-то призрачному идеалу и испытываемом по этому поводу постоянном психологическом давлении? О неприязни, которую я чувствую к Сергею, и усложняющем все присутствии Лиама? Или о том факте, что у меня больше нет частного преподавателя по игре на скрипке и почему так получилось? Или даже просто про боль в руке? Однако, пытаясь распутать эти нити, я чувствую, что запуталась еще больше, поэтому вместо всего этого говорю:

– Хорошо.

Тут звонит телефон. Это наверняка Элиза. Мою уверенность подкрепляют слова мамы, когда она берет трубку и говорит:

– Конечно, конечно, она здесь.

Но затем одними губами она произносит: «Мама Элизы», – и мое сердце замирает. Мама Элизы ни разу не звонила мне по телефону, и тому, что она звонит сейчас, нет никакого разумного объяснения. Только если случилось что-то ужасное, чему я не могу заставить себя дать название.