самим вещам. Таким образом, пространство и время были в его учении умопостигаемой
формой связи между вещами самими по себе (между субстанциями и их состояниями), а
вещи были умопостигаемыми субстанциями (substantiae noumena). Но в то же время он
хотел сделать эти понятия действительными также и для явлений, так как он не считал
чувственность особым способом созерцания, а искал источник всех, даже и эмпирических, представлений о предметах в рассудке, оставляя чувственности лишь достойное презрения
занятие-спутывать и искажать представления рассудка.
Между тем если бы мы даже и могли высказывать синтетические суждения о вещах самих
по себе посредством чистого рассудка (что, однако, невозможно), то такие суждения вовсе
не могли бы относиться к явлениям, которые не представляют собой вещей самих по себе.
Следовательно, в этом последнем случае я должен был бы сравнивать свои понятия в
трансцендентальной рефлексии всегда лишь при наличии чувственности, и тогда окажется, что пространство и время суть определения не вещей самих по себе, а явлений: каковы вещи
сами по себе, я не знаю и мне незачем это знать, потому что вещь никогда не может
предстать мне иначе как в явлении.
Точно так же я обращаюсь и с остальными рефлективными понятиями. Материя есть
substantia phaenomenon. To, что внутренне ей присуще, я ищу во всех частях пространства, занимаемого ею, и во всех производимых ею действиях, которые, конечно, могут быть лишь
явлениями внешних чувств. Следовательно, я не нахожу ничего безусловно внутреннего, а
всегда нахожу только сравнительно внутреннее, состоящее в свою очередь из внешних
отношений. Только безусловно внутреннее [содержание] материи, согласно чистому
рассудку, есть химера, так как материя вовсе не есть предмет для чистого рассудка; трансцендентальный же объект, лежащий, быть может, в основе того явления, которое мы
называем материей, есть лишь нечто, чего мы не могли бы понять, если бы даже кто-нибудь