Много ночей я лежал на тюфяке, преисполненный ненависти к себе и гнева. Но я продолжал жить. Я ел пищу моих врагов. Носил их одежду. Подчинялся их приказам.
Я жил во тьме.
Не знаю точно, сколько это длилось. Уж всяко больше месяца. Два? Три? В таких обстоятельствах время – смутный сон, день плавно сливается с другим, как сливочное масло с оливковым на сковороде.
Но в мои мысли начали вторгаться голоса. Когда я ставил мою печать на письма, которые клал передо мной Мерио, эти голоса шмыгали в моей голове, незваные, как мыши. Когда я сидел, подставив лицо солнцу, Каззетта поднимался из темного уголка памяти и спрашивал, знаю ли я, что значит быть наблюдательным.
Когда я слышал лязг мечей стражников калларино, проводивших тренировочные бои, Аган Хан вставал передо мной и спрашивал, в крови ли у меня готовность сдаваться. Поздно ночью приходила Ашья, садилась рядом и спрашивала, мужчина ли я теперь или так и остался – и навсегда останусь – ребенком. А потом – и это было больнее всего, – когда я ставил печать, и писал мое имя, и призывал наши деньги домой, рядом со мной на стол опирался отец и, глядя неумолимыми ястребиными глазами, в своей проницательной манере интересовался, считаю ли я себя по-прежнему ди Регулаи.
И мой разум закипал. В нем варились приятные фантазии о мести. По ночам мне снилось сладостное кровопролитие, а днем я во всех подробностях воображал блистательные победы над врагами. Но эти грезы разлетались вдребезги, стоило мне споткнуться о трехногий табурет, который Акба вновь поставил у меня на пути.
Покрытый синяками и потрясенный, я лежал на плитах пола и слышал хихиканье жестокого надсмотрщика. Внезапно тень Каззетты возникла рядом со мной, уселась на корточки, насмешливо глядя на мое бессилие.