Но потом, на задворках моего сознания, всплыла мысль об Ишке: его крови, брызнувшей в лицо, его безжизненном теле, падающем с балкона. Я вспомнила, что чувствовала в последующие мгновения.
Пустоту.
Я сразу же отогнала эту мысль:
– Убирайся. Ты пришла сюда, чтобы манипулировать мной и использовать меня. У меня не осталось к тебе никаких чувств.
«Неправда, – прошептал голос внутри. – Ты не можешь мне лгать».
Горе матери ранило меня глубже, чем хотелось признавать. Она встала с кровати и отступила назад:
– Меджка рассказал мне о… состоянии Кадуана. Может, не все, но достаточно, чтобы можно было догадаться, о чем он умолчал.
Каждый мускул в моем теле напрягся, словно готовясь отгородить сознание от того, что предстоит услышать. Безуспешно. Эти слова причиняли все ту же острую боль.
– Человеческая кровь твоего отца сильно сократила продолжительность его жизни. Когда я вернулась к нему, ему оставалось всего несколько коротких десятилетий. И все же те быстротечные годы стали для него не менее ценными. – По ее щеке скатилась слеза. – Не стоит бояться смерти, дочь моя. Все мы стоим одной ногой в другом мире. В непостоянстве есть своя красота. И только подумай, какой грустной была бы наша жизнь, если бы мы никогда не любили то, что можем потерять.
Перед глазами все расплывалось, в груди болело. Мать нежно взяла меня за запястье и оголила гладкую загорелую кожу на предплечье. Когда-то ее покрывали истории той жизни, которую я сейчас с трудом могла припомнить.
– Эф, тебе выпал шанс создать другую историю. Пусть она будет о сотворении жизни, а не о разрушении. Я желаю тебе лучшей судьбы, чем сгореть заживо в собственном гневе.
«Ты найдешь, что еще спалить дотла, – прошептал голос Нуры. – Ведь больше ты ничего не умеешь».
– Убирайся. – Я отдернула руку. – Убирайся вон!
Моя магия заметалась между стенами, заставляя их дрожать. По камням повсюду расползались лозы, подбираясь к ногам матери.
И вот оно. Страх. Меня боится собственная мать. Хорошо.
Она направилась к двери, но на полпути обернулась:
– Эф, я люблю тебя. Пусть несовершенно, но всей душой.
Веками я мечтала только об одном: услышать, что меня кто-то любит, и знать, что эти слова – правда. А сейчас я не понимала, что делать, ведь где-то глубоко, с большой неохотой, возникло осознание: слова матери – правда.
Отвернувшись к стене, я слушала, как удаляются ее шаги.
Как она посмела указывать мне? Как посмела снова разорвать меня на части, вскрыть едва зарубцевавшиеся раны на сердце? Как посмела говорить о Кадуане в таком тоне, словно о злобной силе, которую необходимо сдерживать?