Зашло солнце, и растаяла длинная тень от ветряка. Марта спустилась тропинкой к Русавке, обойдя стайку молодиц, стиравших на мостке. Женщины подоткнули юбки и бесстыдно светили тугими бедрами, взлетали над головами вальки: лясь, лясь. Увидели Марту.
— Кто ж это такая?
— К кому это она?
— Ишь, как задом вихляет!
Лясь-лясь — вальки.
Дописав Стеше письмо, Поликарп достал из буфета баночку вишневого варенья и старательно смазал крылышко конверта. Так он делал всегда, полагая, что в дороге конверт обязательно расклеится. Сейчас бросит его Чугай в почтовый ящик и пойдет в клуб. Все равно, что там будет: кино или танцы, лишь бы на людях. Достал чистую рубаху, надел праздничный костюм: Стеша не пускала его на люди одетым как попало. «Ты у меня, тату, красивый и молодой…»
Когда Чугай сбрил бороду, то и Стеша не сразу его узнала. Ходил чернобородый дед, вурдалак, а теперь стоял перед Стешкой широкоплечий, могучий мужчина, с резкими чертами лица, с курчавым, в изморози седины, чубом. «Так вот ты какой у меня, тату! — кричала Стеша. — Я ж тебя никогда таким не видела».
Поликарп подошел к шкафу и боязливо заглянул в зеркало. Ты смотри… Неужели это я? Черт бы меня побрал! Я! Пятьдесят лет за плечами, шесть пуль в груди, и хоть в новобранцы бери.
Сосенка по-своему реагировала на внешнюю перемену Чугая:
— Будет жениться.
— На ком?
— Евдоху Притыку возьмет.
— Да бре…
— Хрест святой!
— Что вы там плетете? До конца веку один будет жить. Он ту, первую, забыть не может. Карточку в сундуке держит и по ночам смотрит.
— Карточку той растрепы?
— Это он бороду сбрил, потому что приедет фотографщик в газету снимать. Мой Стратон каждый день скребется, даже посинеет, а фотографщика все нету.
— А я говорю, что это он кару с себя снял… за тот пожар. Ходил по свету, как проклятый, ожидая прощения…
— Да, да, ему еще мать, покойная Степанида, завещала перед смертью, чтобы грех свой тут перед людьми искупил…