На босых ногах матери деревянные сандалии. Их называют наликами. Раньше в них ходила бабушка, теперь мать. Клак-клак, клак-клак — стучат налики при ходьбе. А так как мать целый день ходит из дома во двор, со двора обратно — то целый день в доме стоит дробный стук.
Пахнет дымом виноградных сучьев. Мать, опустившись на корточки, раскатывает на доске кусок теста. Но оно рвется, рассыпается, как рассыпался бы кувшин, если бы в него бухнули аваза больше, чем следует. За такой кувшин дед, конечно, всыпал бы крепко, а вот тут молчит. И даже находит слова для похвалы этому черному месиву.
— Сноха, почему бы тебе не спечь гату? Не вечно же есть лаваш, — сказал дед сквозь дым из чубука.
Мать ответила, не глядя на деда:
— Можно подумать, по доброй воле мы едим такую дрянь!
— Какую дрянь, господь с тобой! — раздался голос деда. — Откуда зиме знать, что у бедного дров нет. Переживем и это.
Мать удивленно метнула взгляд на клуб дыма, откуда доносился голос деда. Хитряга, он опять скрылся за дымом.
— Ячменной муки почти не осталось, отруби тоже на исходе. От силы протянем три дня.
— Три дня? Так это же три жизни такого прекрасного существа, как бабочка! Разве нельзя их прожить как бабочка?
Мать сердито шлепнула куском теста по доске. Он рассыпался. И как ему не рассыпаться, если он почти весь из отрубей!
— Светильник под собой не светит, — сказала мать, упорно катая рассыпающееся тесто. — Все село идет к нему за советами, всем он показывает пути, а для своих ума недостает, побасенками кормит!
— Что толку от пустых слов, из которых плова не сваришь! Если б я знал, что наша бедность разжалобит власть имущих, я выставил бы ее напоказ, как калека выставляет свое уродство, прося милостыню.
Я вгляделся в лицо деда и не нашел на нем следов того озорства, которое обычно охватывало деда при любой словесной перепалке.
Уныло опущенный нос, под которым застыл в зубах потухший чубук, рваный архалук с десятком заплат, лопатки, выпирающие на спине, как подбитые крылья орла, — все в деде выражало скорбь.
— От того, что могила вырыта, человеку не легче умирать. Так зачем же рыть ее, когда нет в том надобности?
Дед хотел еще что-то сказать, но остановился на полуслове. Резко скрипнула дверь. Мы все обернулись на этот скрип и замерли в немом изумлении. На пороге стоял Аво с увесистым мешком за спиной. По тому, как светились его глаза, можно было догадаться, что мешок не саманом набит.
— Что это у тебя, Авет? — спросила мать, впервые назвав его полным именем.
— Конечно, не песок и не кизяк, что ты печешь сейчас.