Петруха что-то недовольно проворчал по адресу Степана Фомича, а затем, соскочив с телеги, что-то сообразил:
— Дядя Степан, покарауль-ка воз, я ментом!
Петруха скрылся в полной надежде, что воз будет сохранен, а Степан Фомич, обойдя вокруг лошади, для порядка поправил чересседельник и отдернул книзу хомут, — он любил, чтобы конская сбруя не сдавливала лошадиной глотки. Затем он осмотрел кладь в возу и не нашел того, что бы особенно могло его заинтересовать: здесь лежали конские попоны, кожа, содранная с графского шарабана, три хомута, однолемешный плуг и стеклянная клизма.
«Кому что потребно», — решил Степан Фомич в оправдание Петрухи, останавливаясь взглядом на клизме.
Освидетельствовав кладь и найдя ее в полном порядке, Степан Фомич только теперь стал примечать людское движение, ибо подводы объезжали, а люди обходили петрухин воз. Люди двигались, как предметы, когда меняется обстановка, и Степан Фомич понял, что в изменившейся обстановке людям присвоено второстепенное значение: людей переставляет время, как Петруха клизму из графской ванной комнаты к себе на телегу.
Когда Степан Фомич опять перекинул свой взгляд на стоявшего льва — вершину славы аглицкого короля, — то как-то ненароком задал себе вопрос, «что такое лев?» Он тут же понял, почему он собственное сочинение озаглавил «Хищник»: лев — это хищник, и, стало быть, вершина славы «аглицкого» короля, как и всякая слава, есть хищничество.
В момент наивысшего размышления к Степану Фомичу подъехал Петруха на графской лошади, впряженной в графскую же телегу. Петруха отсутствовал больше часа, однако Степану Фомичу показалось, что вернулся он весьма скоро, не дав ему дойти мыслями до конца.
— Дядя Степан, пособи мне переложить кладь в телеге на этот воз: ой и лошадь я себе достал! — добавил Петруха, но, за поспешностью дела, умолк.
Когда кладь была переложена, Петруха выпряг свою лошадь из поломанной телеги.
— Дядя Степан, ты вали туда, а то все разберут, — посоветовал Петруха и хлестнул графскую лошадь кнутом.
Бредя по аллее, ведущей от въезда в сердцевину графской вотчины, Степан Фомич опять перестал замечать движение, погрузившись в свои мысли о вечном людском покое. В сердцевине графской вотчины он снова заметил движение и густое скопище, но оно не казалось ему беспокойным. Люди торопились, не по принуждению, а по собственному желанию, и стало быть, не от беспокойства, а от удовольствия.
Степана Фомича обрадовало то, что в общем движении нельзя отличить головы Ефима от головы Клима, ибо люди перестали быть индивидуумами, слившись в массу, объединенную единым устремлением.