Светлый фон
вместе

Ван, которого цветущие розовые каштаны Чуза всегда настраивали на любовный лад, решил до отъезда в Америку потратить нежданную премию, выписанную ему самим временем, на суточный курс оздоровительных процедур в са́мом фешенебельном и эффективном амуранте из всех Венерианских вилл Европы; однако во время долгой поездки в старинном, покойном, чем-то слабо пропахшем (мускус? турецкий табак?) лимузине, который он обычно получал в «Албании», своем лондонском отеле, для поездок по Англии, добавились тревожные чувства, не рассеявшие его угрюмой похоти. Мягко покачиваясь, поставив ногу в ночной туфле на подставку и продев руку в петлю, он вспоминал свою первую поездку в Ардис на поезде и пытался выполнить то, что иногда советовал делать своим пациентам для тренировки «мышц сознания», а именно – вернуть себя не просто в то состояние ума, которое предшествовало кардинальному изменению в жизни, но в состояние полного неведения относительно этой перемены. Он знал, что добиться этого нельзя, что можно только предпринимать все новые и новые попытки, поскольку он нипочем не запомнил бы предисловия к Аде, если бы жизнь не перевернула следующую страницу, заставляя теперь ее сияющий текст проноситься сквозь все грамматики и времена его разума. Запомню ли я эту, относящуюся к настоящему времени ординарную поездку? – спрашивал он себя. В вечернем воздухе дрожала поздняя английская весна, пронизанная литературными ассоциациями. Встроенный в панель «канорио» (старомодное музыкальное устройство, запрет на использование которого был лишь недавно снят Англо-Американской Комиссией) транслировал душераздирающую итальянскую песню. Кто же он такой? Что же он такое? Почему он существует? Он размышлял о своей слабости, неуклюжести, нерадивости духа. Он думал о своем одиночестве, о выпавших на его долю страстях и опасностях. Сквозь стеклянную перегородку он видел жирные, надежные, излучающие здоровье складки шеи своего возницы. Праздные образы возникали один за другим – Эдмунд, Эдмонд, простенькая Кордула, удивительно сложная Люсетта и, по дальнейшей машинальной ассоциации, – Лизетта, порочная девочка в Каннах, с грудками, похожими на восхитительные нарывы, чьими хрупкими прелестями торговал ее вонючий старший брат в обшарпанной пляжной кабине на колесах.

Он выключил канорио, отыскал за раздвижными створками бренди и принялся отхлебывать прямо из бутылки, потому что все три стакана оказались грязными. Он чувствовал себя окруженным огромными падающими деревьями и чудовищными тварями нерешенных, а может быть, и неразрешимых задач. Одной из таких задач, от которой, как он знал, он никогда не отступится, была Ада; именно ей он вверит остатки своего «я» при первых же трубных звуках судьбы. Другой задачей была его философская работа, так странно обремененная собственным достоинством – той оригинальностью литературного стиля, которая составляет единственную подлинную доблесть писателя. Он должен был выполнить ее по-своему, но коньяк был ужасен, а история человеческой мысли кишела клише, и именно эту историю ему требовалось переписать.