Светлый фон

Аннушка смотрела на князя широко распахнутыми глазами. Как это — они безбожники и дикари? Разве могут у дикарей храмы быть, науки? Как же так? У старообрядцев, говорят, такого не было. Но князь на этом вопросе останавливаться не стал.

— Все отступники, границы общин пересекшие с той поры, как мы их под присмотр взяли, учтены и пристроены, но они ведь и до того приходили. Сколько их или их потомков по землям славским ходит, мы только догадываться можем. Что они тут натворить успели, что дети их накуролесили — подумать страшно. Вот, кстати, тот отступник, что Настасье в юности повстречался, как раз из таких, неучтённых. Одно хорошо, у старообрядцев память долгая. Они общую нашу историю до раскола помнят и о том, что после случилось, свои летописи ведут. И героев своих знают, и отступников. Никого не вычеркивают, не забывают. Те, что после к нам попадали, многое рассказать смогли. И о тех, кого до них выгоняли, в том числе.

Призрачный Милованов-старший демонстративно заскрипел суставами, устраиваясь на стуле поудобнее. Милованов-младший синхронно с ним двинулся на софе. На лицах обоих отразилось одинаковое выражение, как будто они изо всех сил стараются удержать за зубами обращённое к рассказчику понукание. По замеченной в углах усталых глаз Ромадановского усмешке Аннушка поняла, что эту схожесть у предка и потомка не только она отметила.

— Когда Пётр Ростиславович в себя пришёл да разговаривать связно смог, то слова его мне кое-что напомнили. Историю одну. Про отступника, что в середине прошлого века из одной общины выгнали. Её трижды фиксировали.

Ромадановский взял пачку пожелтевшей от времени бумаги, что до того на подлокотнике лежала, и похлопал ею себя по колену. Аннушке показалось, что Андрей Дмитриевич за этими бумагами следит прямо-таки с болезненным любопытством. Миловановы щурились на князя всё с большим нетерпением, и даже миловановский камердинер-друг к беседе интерес выказал, оторвавшись от созерцания открывающихся из окна видов. Леонтий Афанасьевич же, видя это, лишь жмурился как сытый кот, голос его делался всё мягче, всё певучее, так нянюшка Аннушке в детстве сказки о Соколе-страннике сказывала.

— Жил в одной общине видящий. Орьл его звали. Сильный он был, находчивый да до знаний жадный. Могучие дела совершал, с богами каждый день разговаривал. И стать бы ему героем, каких ещё свет не видывал, да подвело его сердце холодное, чёрствое да замыслы честолюбивые. Знания для него превыше человеческой жизни оказались. Решил он до самого Трёхликого докричаться, да не просто услышанным быть, а призвать его в мир Шестиликой и ответа с бога стребовать, как ему отличиться, что сделать, чтобы в веках прославиться? А для того обманом заманил он всех детей, что в общине тогда имелись. Поверили они ему, так как знали его хорошо и о том, что он зло замыслил, не думали. Пошли за ним в чащу. Тех, кто мал был и ножками ещё не владел, старшие несли. Убил их Орьл. И потекла кровь рекою. И разверзлись небеса, задрожали основы, и ступил Трёхликий на застонавшую под его тяжестью землю, и ответил дерзкому, что его уже и так не один век помнить будут, о злодеянии его из уст в уста рассказывать. Сказал так и покинул мир наш многострадальный, чтобы не рухнул он под его тяжестью. На его место Шестиликая явилась. Залечила раны мироздания, супругом её оставленные, да обратила на Орьла взор свой, скорбью и гневом наполненный. Вопросила его: «Что ж наделал ты, неразумный?» — да горько заплакала, не в силах придумать достойного наказания. Примчался к Шестиликой сын её, обнял, слёзы высушил. Не долго пробыл Девятиликий подле матери. Тяжело ему у нас находиться, не вдохнуть полной грудью, не выдохнуть. Длань свою на лоб Орьла возложил да в свой мир отправился. Взглянула Шестиликая на чело злодея, усмехнулась горько и навсегда отворотилась. Прибежали родители, о детях своих тревожащиеся, увидели, что мертвы они все, разумом от горя едва не помутились. Хотели Орьла на клочья порвать да узрели знак, что на лице у него пылал, и поняли, что наказан он уже. Отступились. Ничего ему не сделали, лишь изгнанием ограничились.