– В чем… дело? Кто вы? По какому… праву?
– Вы арестованы. Собирайтесь. Быстро!
Рубашка никак не хотела застегиваться, Мишка поймал на себе взгляд двух испуганных глаз, сверкнувших между висящими платьями. Грустно улыбнулся, давая Полине понять, чтобы продолжала прятаться.
Лысый человек в кожанке поморщился и нетерпеливо дернул Мишку за рукав. Шелковая заказная рубаха треснула на спине.
– Шевели костями, паря! На выход!
* * *
В Витебске осень все чаще стала напоминать о своем приближении. Вместе с пронизывающим ветром посреди жаркого полудня летели ярко-желтые листья, наподобие цирковых афиш заманивающие зрителя к приезду шапито, маячили тут и там посреди летней буйной зелени. Ночи стали длиннее и сдавались рассвету неохотно, взбадривая редких прохожих и вездесущих дворников холодком утренних туманов.
Настроение у сидельцев, очутившихся по прихоти революционных властей в сводчатом подвале на Суворовской, почти под шумным кинотеатром «Ренессанс», тоже было под стать погоде – переменчивое, стремительно меняющееся – от жаркой надежды до холодной, бессильной ярости.
Мишке повезло расположиться у маленького, с тетрадный лист, окошка под самым потолком, дарящего толпе страдальцев скудный свет и редкие глотки свежего воздуха.
Пришлось пожертвовать возможностью вытянуть ноги, но Мишке такой размен показался вполне достойной платой за возможность дышать и что-то видеть. Сев по-турецки, стараясь отвлечься от поселившегося в мозгу страха, ловил взмокшим затылком спасительную прохладу кирпичной кладки и наблюдал за поведением разношерстной публики.
Сразу поразило странное несочетание. Тюремщики ничтоже сумняшеся запихнули в общую камеру и дам – кого в туго затянутых корсетах, кого в ночнушках, – и таких же полуодетых растерянных мужчин самых разных сословий. Но через пару часов картина перестала удивлять, и даже вынужденные оправления в общую жестяную лохань стали естественными: горе стыда не имеет.
Беда точит всех по-разному. Кто-то замыкается в себе, не желая общения, пережевывая страх и обиду самостоятельно, кто-то ищет опору и родственную душу.
Земский врач Олейников, маленький старичок лет семидесяти, принадлежал ко второму типу. Доверчиво прислонившись к плечу Мишки, не рассчитывая на диалог, почти шепотом, взахлеб, говорил обо всем, что ему вспоминалось и думалось.
– Вы, Миша, человек молодой. А я, поверьте, повидал-с, да-с… Люди только с виду сволочи, поковыряй каждого и найдешь, да-да, обязательно отыщешь то самое жемчужное зерно, что заложено провидением господним. Да-с.
Вот наш Харон. Сиречь тюремщик. Внешне существо жуткое и злое. И по образу действий, впрочем, так же. Зачем бить, когда вытаскивает из узилища туда, наверх? А? В самом деле, чего проще? Культурно проводил бы к выходу. Все подавлены, какое там сопротивление… Так просто, не бить, не тащить за волосы этих несчастных женщин… Но он не может! Да, Мишенька, думаю, не может. Он свою жизнь несчастную таким макаром тягает и сапогом под дых бьет. Это надобно понимать. Ведь его никто никогда не любил. Наверняка били, унижали, чуждались общения. А без любви, Миша, человек превращается в чудовище. Отторгает божественный свет. Ему темнота – дом. Он в полумраке все видит и думает, что все так же, как и он, в сумерках жрут друг дружку. С младенчества ничего другого не видел. Отца нет, мать – пьяница, попойки-разборки, что украл, то твое, кто сильней, тот и прав – вот, Мишенька, его жизнь! В ней он ох как здорово ориентируется. Весь предыдущий опыт его – бить первым и душить, чтоб не получить от людей такой же товар. Есть ли в том его вина? То-то…