Может, он не чувствовал бы себя таким ущербным, если бы внутри него оставалось хоть что-нибудь не искривленное, не уродливое, а правильное. И чем сильнее становилась эта безжалостная любовь, тем чаще Ригель, как звереныш, рыл пальцами садовую землю.
«Со временем ему станет лучше», — сказал врач.
Дети держались от него на расстоянии, они смотрели на него со страхом, потому что он мог ни с того ни с сего ударить по клавишам фортепиано или начать неистово рвать траву. Они боялись подходить к нему, а он был даже рад.
Он терпеть не мог жалости к себе. Не выносил взглядов, которые швыряли его на свалку мира. Он не нуждался в лишних напоминаниях о том, насколько он отличается от остальных, об этом не давало забыть и собственное чувство вины.
Пожалуй, молчание было самым болезненным его недостатком. Но он не понимал этого до тех пор, пока однажды летним днем не подошел со стаканом к раковине. Ригель встал на цыпочки, протягивая руку, чтобы поставить кружку, но острая боль ослепила его прежде, чем он успел это сделать. Боль шипастым обручем сдавила голову, и он стиснул зубы, все сильнее и сильнее сжимая кружку, пока не почувствовал, как фарфоровые осколки острыми краями впиваются в ладонь. Раковина покрылась каплями крови, а Ригель видел в них красные цветы, собственные пальцы казались ему когтями какого-то животного.
— Кто здесь? — спросил тихий голос.
Он вздрогнул, хотя еще за секунду до этого почувствовал странное жжение в груди. Мелкие шажочки Ники застучали по полу, и в то же мгновение жгучее ощущение превратилось в безумный ужас. Только не она! Только не ее глаза.
Она не должна увидеть в нем раненого и истекающего кровью зверя, каким он и был сейчас. Может, потому, что жалостливая Ника могла найти в нем щель и пробраться через нее к нему внутрь, а оттуда ее уже не выгнать. Или потому, что смотреть ей в глаза — это все равно что заглянуть внутрь себя и увидеть там катастрофу, которой, как известно, он и был.
— Питер, это ты? — прошептала она, и Ригель убежал, прежде чем она успела его разглядеть. Он забился в кусты, ища уединения, но боль вернулась, и он упал на траву. Ригель закрыл глаза, судорожно хватаясь за стебли. Нет другого способа облегчить эту ужасную муку.
«Со временем ему станет лучше», — сказал доктор.
И хотя виски еще пульсировали, Ригелю вдруг захотелось улыбнуться. Но улыбкой горькой и жестокой, причиняющей боль. В ней не было ничего радостного, потому что в глубине души он знал, что если она исходит изнутри, то может быть знаком чего-то искривленного, уродливого и неправильного.