— Я Филиппу доверился, прижался к нему душой. А через него к русской вере. Снова поверил в чудеса, как в детские лета... В моей стране давно нет монахов и монастырей, нет святости. Там верят от ума, от головы. Верят в то, что может быть. Там уже не поверят в то, что непонятно голове, странно уму. А разве Сын Божий был на земле не для того, чтобы поломать стену, которая стоит между возможно и невозможно?
Они вернулись к монастырю и пошли по дорожке, уводившей на другую сторону острова.
— Когда вокруг человека нет святости, он перестает верить в чудеса. Но не это самое плохо. Совсем плохо, когда вокруг так много святости, что человек не принимает ее за чудо. Понимает ее как обычную вещь, что-то такое обыкновенное, над чем у него власть, над чем хозяин. Может сломать, выбросить, заменить... убить. Так убили Сына Божия... Так вы убили Филиппа.
Аверкий долго не мог ответить, затем все же выдавил:
— Разве Филипп был свят?
— Он был большой ум, большая доброта и большая святость.
Поодаль дорожки среди сосен на взлобке показалась кровля лесной часовни, не так давно ставленной и еще желтевшей янтарными потеками. Вблизи нее сохранялся слабый смоляной запах. Это была Филиппова пустынь. Внутри часовни под образами лежал большой плоский камень. Свеянин опустился перед ним на колени и приложился устами.
— Этот камень он клал ночью в изголовье... За год до того, как царь Иван позвал Филиппа в Москву и сделал митрополитом, здесь ему явился Иисус в страстном облике. В крови и терне...
Аверкий не поверил.
— Кто это видел и может подтвердить?
— Никто. Это поведал Филипп. Потом он сам срубил часовню — там, где стоял Иисус. Шесть лет назад...
Они вышли наружу.
— Таким, как ты, живущим в мирской лжи и верящим ей, трудно узнать в лицо правду. Она видится вам ложью или басней... Кажется, кто-то идет сюда. Очень торопится. Наверное, за тобой.
Тропа, идущая вдоль подошвы пригорка, хорошо просматривалась от часовни. Палицын, хотя не слышал шагов и никаких других звуков, кроме лесных, ждал. В Филипповой пустыни воздух был чист от вездесущего комарья. Было легко, свободно. Хотелось остаться подольше.
Увидев внизу спешащего Спирьку, Аверкий с досадой стал спускаться. А узрев перекошенную рожу холопа, вовсе разозлился — что еще там могло случиться и как раз сейчас?
— Беда, Аверкий Иваныч! — сходу завопил Спирька, плеща руками, как курица крыльями. — Такая беда, что не приведи Бог! Москва-то... Москва погорела! Поганые крымчаки спалили... Хана Девлетку опричные полки не отбили. Прорвался, собака, под самые московские стены!