Вспоминал Огрызков о Якове Максимовиче с теплой благодарностью. Он полюбил этого человека прежде всего за то, что тот считал нужным изгонять из душ людей и унылость, и мелочную озлобленность. Он говорил, что унылый и мелочно озлобленный живет, как в густом тумане, и о жизни имеет туманное понятие.
Удивительно легко было Огрызкову слушать фельдшера. Тит Ефимович слушал его и чувствовал, будто у него медленно, но ощутимо вырастали крылья, и в понятии о себе он становился выше, дальше видел и увереннее ждал завтрашнего дня… И вдруг преградой на его пути стали фашисты. Они уже захватили большие пространства и как-то сразу по его понятиям заузили Родину…
И тут Огрызков опять вспомнил Якова Максимовича, вспомнил, как он в свободные часы, приоткрыв дверь барака, звал его в медпункт и по дороге, с трудом подавляя тихую радость, говорил:
— Нынче нам по радио будет петь Он…
Огрызков уже знал, кто это — «он».
И через какие-то десять — пятнадцать минут они уже слушали, как чистый мужской голос, и вроде не сильный, но невыразимо глубокий, доносил до них слова песни с такой ясностью, будто сам певец был тут, вместе с ними в комнатке медпункта, и словно он не пел, а говорил:
Фельдшер шептал рядом сидящему Огрызкову:
— Его соловей не станет чьей-то собственностью. Он поет для каждого, каждому на душевную потребность. Вот слушай, дорогой Тит Ефимович, как он дальше поведет:
— Его соловейка сейчас молчит. Он может слушать жалобы обиженного и затосковавшего человека. А человек сильно обижен. Этого молодца рано женили. А стало быть, женили по неволе. А если и ворон конь у молодца притомился, и еще злые люди с красной девицей его разлучили, то что ему остается?.. Слушай, слушай, — продолжал еще тише шептать Яков Максимович.
В этом месте песни голос великого певца набирал могучую силу. Казалось, его сила раздвигала стены медпункта и разливалась по беспредельно широким просторам.
Фельдшер доставал платок, хотя блестевшие восхищением глаза его оставались сухими, и продолжал шептать Огрызкову:
— А теперь он, мо́лодец, уже с наказом ко всем добрым людям, но не к тем, кто сделал жизнь его невыносимой. Он наказывает, чтобы в головах его могилы посадили цветы, а к ногам провели бы чистую воду ключевую… Мо́лодец и после смерти хочет быть нужным хорошим людям.
…И песня умерла… Нет, не умерла — она будто растворилась в безграничных просторах вместе с голосом артиста, но продолжала жить в сердцах тех, кто ее слушал.
В медпункте долго не говорили ни слова. Улыбнувшись, Яков Максимович тогда сказал, поднося платок к сухим глазам: