Перед Косой и за ней фьорд был как безоблачное зеркало, и солнце медленно плыло над Сегюльнесом. Для этого утреннего часа слово «золото» было чересчур дешевым.
Он нагнулся: из светлоты в сумрак земляночного коридора. В его ушах до сих пор пел гром выстрела, и он не услышал разговора, который доносился в коридор, зато увидел людей в гостевой: хуторянин Сигюрлаус сидел на кровати, положив свои плотницкие руки на колени, а рядом с ним – круглолицая девушка, закутанная в семнадцать шалей, как куколка бабочки – в кокон. Вокруг глаз у нее была какая-то красная сыпь, а может, она была просто заплаканной, а нос – большой, с синими жилками, и толстая шея – в фиолетовых пятнах. Она уставилась большими сероватыми глазами на мальчика, остановившегося в коридоре возле дверей. Можно было видеть, что ее губы замерли посередине фразы. Теперь и Лауси поднял глаза и увидел своего мальчугана; они и не слышали, как он вошел: такова магия башмаков из овечьей кожи на земляном полу.
– Ну вот… да что… А где ты был? – наконец спросил старик.
– Они нашу лодку спрятали. Я ее не нашел.
– А? Да? Кто?
– По-моему, эти, в ботинках.
– Ага. Лодка далеко не уйдет. И ты вокруг фьорда обходил?
– Да.
– Вы так долго работали?
– Да.
– Весь солнечный свет на берег выгрузили? И полностью обработали, и засолили?
– А?
– А что там был за залп?
– Не знаю.
– Ложись-ка ты спать. Нам с Моуфрид надо тут немножко поговорить.
Она – его дочь? Или родственница? Над ними витала какая-то серьезность, которая была хуторянину-поэту совсем не к лицу, в его глазах читалось желание убежать, он слишком часто приглаживал тощей рукой прядки, окружавшие его голову. Девушка постоянно переводила взгляд с Лауси на Геста и сплетала у себя на коленях свои красноватые пальцы один с другим. И да, ему показалось, что атмосфера там как-то пахнет слезами. Этим утром на всех хуторах шли бои – в это-то распротролльское дивнопогодие! Гест на мгновение забылся и рассмотрел их получше. Что здесь делает эта девушка? Она будет у них жить? Сюда никогда не заходили гости. Они сидели на кровати для гостей – той самой, где в былые времена так часто лежал его отец Эйлив, мечтая о Мерике, – и напоминали две души – две судьбы, побежденные жизнью. Их что-то угнетало – но что?
Через три часа он очнулся в своей постели. Женщины уже встали, дети выбежали на улицу, но его разбудил пронзительный детский плач, доносившийся в бадстову из коридора. Вскоре в спальное помещение вошла хозяйка Сайбьёрг, ворча и ругаясь что есть мочи, – и напустилась на мальчика: «Эй, Гест! А ну, вставай! Ты ночь профукал, а дня тебе все равно не прогулять, а ну, ступай в загон для овец! Давай! Пока ты живешь здесь – быть тебе пастухом! Ты вчера сбежал и всех подвел, но больше не будешь!» В руках у нее была дымящаяся чашка, и она подала ее своей матери, которая, как и прежде, сидела на своем месте – своем славном местечке в этом мире, которое она десятилетиями не покидала со времен постройки этого хутора, за исключением тех минут, когда ей надо было справить нужду. Она сидела там и вязала, в прохладной сырости и полумраке под окошком в крыше – в это второе по красоте утро нынешнего лета. Хозяйка продолжала браниться, что, в общем, было не новостью, а вот тон у нее был новый: