Светлый фон
большевистской скромностью зазнайства.

Наличествовал здесь, конечно, и рассудительный будничный реализм ленинского пошиба. Вместе с тем в сталинском пафосе принудительного смирения приоткрывалась мнительная вражда к любой яркой индивидуальности, способной хоть чем-то ограничить его абсолютное, всепожирающее величие. По точному замечанию Солженицына, «никто, кроме него, не должен был ничего знать, уметь и делать безупречно <…> Как царь Мидас своим прикосновением обращал все в золото, так Сталин своим прикосновением обращал все в посредственность»[426]. Но угадывается тут, пожалуй, и природное, искреннее влечение к «основному потоку жизни», несущему партийных «середняков» на своих серых волнах.

Нормативной скромности настоящего большевика и его отказу от зазнайства неизбежно должно было сопутствовать вечное ощущение своей греховности, постоянная воля к покаянию, то бишь к самокритике и разоружению перед партией, которая и сама «укрепляется, очищая себя от скверны». Покаянно-разоблачительным духом, при мощнейшем содействии насаждаемой клерикальной лексики, неуклонно проникается вся партия. В ужасающем «грехопадении» повинна любая оппозиция. Но и без того грешны все, ибо всякий человек, по слову апостола, есть ложь. Грешны и верноподданные члены ВКП. «Кое-кто из коммунистов не прочь прихвастнуть и зазнаться, — грешок, который, к сожалению, все еще присущ нашему брату» — фраза, отдающая чуть ли не цитатой из «Развязки Ревизора» и вообще из позднего Гоголя. Иные хотят «превратить партию в непогрешимую силу», от чего она так же далека, как и Коминтерн: «Я никогда не считал и не считаю Коминтерн безгрешным». И себя он временами судит той же мерой: «Я никогда не считал себя и не считаю безгрешным» (хотя не слишком злоупотребляет этой склонностью к покаянию). Что ж, говорит он, «у нас нет людей абсолютно безошибочных». Все дело в том, каковы эти ошибки, насколько они глубоки или преходящи. Лично его, Сталина, в согласии с христианско-исповеднической традицией, реабилитирует то обстоятельство, что он не упорствовал в своих заблуждениях и легко очистился от своих «мимолетных» грехов: «Я не настаивал на своей ошибке и после переговоров с Лениным незамедлительно исправил ее».

самокритике разоружению перед партией, к

Надо по-евангельски прощать обиды: «Плох тот руководитель, который не умеет забывать обиды» («Речь на I съезде колхозников-ударников»). Генсек и сам готов выказать православное милосердие к раскаявшимся грешникам — например, к Султан-Галиеву: «Человек признался во всех своих грехах и раскаялся <…> Для чего же держать его в тюрьме?»[427] (Придет время — он его расстреляет.) Ему бесконечно жаль заблудших товарищей, хочется сберечь их для партии. Так домовитый Осип у Гоголя припасал «даже веревочку». В этой чрезмерной «жалости» или «великодушии» главным образом и состоит его собственное грехопадение: подобно гоголевскому же Собакевичу, Сталин горько винит себя за добродушие. Более того — за это вполне позволительно бранить и самого генсека. Памятником его невообразимого смирения остаются реплики, прозвучавшие на октябрьском пленуме 1927 года и бестрепетно включенные им в собрание сочинений: