Светлый фон
Грамота,

Совпадение точек зрения Одоевского, Киреевского и Толстого в вопросе о книгах для народа во многом было обусловлено и их собственной многолетней педагогической практикой. Говоря же о расхождениях Толстого и Хомякова во мнении о том, какой может быть конкретная деятельность на ниве народного просвещения, необходимо помнить об их совершенном единодушии в главном – в уважении к традиционным формам русской жизни, насущным потребностям народа, в стремлении уберечь просвещаемого от пагубных влияний.

В 1858 году в статье «Об общественном воспитании в России» Хомяков писал: «Правило, что воспитание в России должно быть согласно с бытом семейным и общинным, указывает более на то, чего избегать должно, чем на то, что должно делать». Он был уверен, что «можно и должно устранять» всё то, что враждебно принадлежащим народу жизненным началам, но «развивать самые начала почти невозможно». Деятельность, относящаяся к народному образованию, по его мнению, должна быть по преимуществу действием «отрицательным», «действие положительное» представлялось Хомякову сомнительным.[668]

Своеобразным ключевым понятием стало отрицание и в литературно-эстетических построениях Хомякова. В «Речи по случаю возобновления публичных заседаний Общества любителей российской словесности» Хомяков говорил, что художник «становится постоянно поневоле, так же как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к русской жизни». Любовь к России, по убеждению Хомякова и братьев Аксаковых, могла выразиться только «характером отрицания»[669]. У больного подражательностью русского общества и словесность не могла иметь никакого общественного значения. Даже Пушкин, по мнению Хомякова, «не развил в себе высших духовных стремлений, и если они попадаются у него, то разбросанно, более как вздохи временного ропота на себя, чем слова сознательного достоинства»[670]. Это было сказано в 1859 году и вполне соответствовало тому, что писал Хомяков в 1845: «<…> никогда, до нашего времени, не было ни одного поэта (в стихах или прозе), который бы во всей целости своих творений выступил как человек вполне русский, как человек вполне свободный от примеси чужой».[671]

отрицание

Иначе оценивал пушкинское творчество Киреевский, в первой своей статье (1828) указавший на то, что даже в ранний период творчества Пушкина нельзя назвать «простым подражателем», и позже (в 1845 году) заметивший, что «литература наша могла иметь полный смысл до конца жизни Пушкина и не имеет теперь никакого определенного значения»[672]. Для Киреевского «период поэзии русско-пушкинской» не был связан с подражательностью. Не без участия Киреевского, никогда не изменявшего своих взглядов на творчество Пушкина, сложный и долгий путь Толстого к пониманию и признанию Пушкина закончился не просто радостным открытием, а настоящим прозрением – он стал для него в 1850-е годы и источником вдохновения, и духовной опорой. Опасение, что Пушкин «забудется и не будет более перечитываться» (5, 271), было основным в размышлениях Толстого о судьбе современной литературы.