«соответственность с своим временем»
Хомяков, видевший в обличительной литературе «законное явление словесной жизни народа», говорил также о неизбежном слиянии «в одно гармоническое целое» разнообразных отраслей человеческого слова, но при этом делал акцент на особом значении переживаемой «минуты», когда обличение делается «священным долгом для литератора»[686]. Этого не мог принять Толстой, которому обличительная литература представлялась «политическим грязным потоком» (60, 248). Быть обличителем означало для него быть «возмущенным, желчным, злым», каковым он быть не желал, ибо только «человек любящий» может «сделать добро и ясно видеть вещи» (60, 75)[687]. Повесть «Альберт», вполне «пушкинская» по замыслу и воплощению, была последним произведением, отданным Толстым Некрасову. В 1858 году сотрудничество Толстого в «Современнике» прекратилось, с 1859 года журнал стал называться не только литературным, но и политическим. К этому же времени относится дневниковая запись Толстого: «Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне» (48, 10). И в этом замечании слышится возражение славянофилам. В «Обозрении современной литературы» К. С. Аксаков утверждал, что «есть эпохи в жизни народной, когда при всяком, даже поэтическом, произведении является вопрос: что этим доказывается? <…> Такова наша эпоха».[688]
«возмущенным, желчным, злым»,
Толстой же отказывался признавать какое-то особенное значение «теперешнего времени»: «Я живу в вечности, и потому рассматривать все я должен с точки зрения вечности. И в этом сущность всякого дела, всякого искусства. Поэт только потому поэт, что он пишет в вечности»[689]. Завершив работу над «Казаками», он отметил в дневнике: «Эпический род мне становится один естественен» (48, 48). Стремление передать спокойное, бесстрастное, гармоническое видение мира ощущается и в рассказе «Три смерти», заключительная часть которого – смерть дерева – не была понята читателями[690]. «Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво, – потому что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет. – Вот моя мысль», – объяснял Толстой (60, 266). Эпическое спокойствие присутствует и в описании смерти мужика, и в равнодушии окружавших его людей. Во всем рассказе нет обличительства, понимаемого в духе времени.
вечности,
И все же Хомяков не был неправ, когда, обращаясь к Толстому, говорил: «Вы были, и вы будете невольно обличителем»[691]. Это видимое противоречие снимается при внимательном рассмотрении того, какой смысл вкладывал Хомяков в понятие «обличение». Испытывая, по его собственным словам, «всегдашнее глубокое отвращение от всякого политического вопроса»[692], Хомяков видел в обличительной литературе не «произведение прихоти или раздражения каких-нибудь отдельных лиц», а «публичную исповедь общества». Обращаясь к Толстому, он говорил о «постоянном требовании самообличения», свойственном природе человека и природе общества, о том, что «есть истинная, высокая красота» в «покаянии, восстановляющем правду и стремящем человека или общество к нравственному совершенству», о том, что обличительная словесность иногда может быть «целительницею общественных язв». Для Хомякова, всегда и во всем являвшего себя прежде всего православным христианином, невозможен был взгляд на обличение как на «орудие для страстей злых»[693], обличаться мог только грех.