Светлый фон

Улица вывела меня к Ораниенбургским воротам, чьи окрестности были словно растолчены в ступе — настолько, что я не узнал дома. Со стороны Фридрихштрассе раздались пыхтение мотора и пение. Мимо проехал грузовик с опущенными бортами. В кузове стояли мальчики в белых одеяниях и пели гимн, отдававшийся эхом в развалинах. Кажется, начинался какой-то церковный праздник.

Получалось, что Ольга принесла себя на заклание ради того, чтобы распутать рисунок моего безумия, и, таким образом, я совершил ещё одно убийство. Ужас от сознания этого затмевал необъяснимую историю с Кларой и тифом. Я рыдал оттого, что в калужских лесах не взял на сантиметр выше — так бы штык пронзил селезёнку и избавил нас обоих от мучений.

Ольга была горяча и бредила. На столике у её кровати лежали спутанные платки и зеркальце. Меня пропустили не сразу. Медсестра велела прийти в пятницу, когда будет дежурство не столь принципиального доктора. Мне надо было успеть всё рассказать Ольге; неправда была хуже смерти.

Словно ворочая штыком в своём разверстом животе, сжимаясь и провалившись в пропасть боли, я рассказал ей, какие расправы я творил на самом деле, что мы делали с Густавом. Ольга помолчала. Затем чуть повернула ко мне скулу и заговорила:

«Вот интересно, какими были те самые, от которых ты бежал в Розенфельде, когда прыгнул из окна… Мне всегда было интересно, к чему приводит цепочка… Ты преступник — потому что у тебя на глазах произошло почти что отцеубийство — а произошло оно потому, что начальники послали их, — а на начальников давили большевики — а большевикам недодали свободы — а недодали цари, которые делили карту мира и думали об остальных как о букашках… И каждое звено пренебрегало сочувствием, а ведь только сочувствие для сохранения мира и нужно… Иначе крошечная обида когда-нибудь отольётся в гибель всех человеков».

Я соглашался, и мы шептались ещё полчаса. Под конец Ольгу охватил сухой жар, и она с трудом разлепляла глаза, так как они гноились и от гноя слипались веки. Говорить внятно она больше не могла и продолжала шелестеть, как осока или ива.

«Мёртвой водой ты уже спрыснул, теперь дело за живой. Тебе нужно простить их». Я отшатнулся, но тут же приблизился к её губам вновь: «Кого?» — «Ты знаешь кого. Тех, из Розенфельда. Для себя. По-настоящему ты их, конечно, не простишь… Они живут в твоём уме, захватили твою память, но всё-таки тебе надо вернуться назад, вспомнить их настоящие лица и — пусть даже не всем сердцем — но согласиться, что эти люди были посланы гораздо более грозной силой и ты этой силе уже отомстил… Сделай так, иначе всё, что ты натворил, проснётся в детях».