Мы с папой врезаемся в женщину в цветастой юбке. Она верещит, с меня слетает ботинок, рука выворачивается, обжигая тело болью. Мы превращаемся в клубок конечностей и косматых волос, с силой ударившийся об асфальт. Клаксон позади нас затихает, а затем и вовсе смолкает.
— Эвер! Ты цела?
Плечо и предплечье горят. Я не могу пошевелить рукой. Боль накатывает волнами, которые грозят поглотить меня, но постепенно я осознаю, что лежу на папе. Он ощупывает тротуар. Его очки упали, я поднимаю с земли проволочную оправу. Одна из толстых линз треснула, но я сую очки папе в руки, и он надевает их.
— Эвер! — Папино лицо еще гуще усыпано родинками, чем мне помнится, а седеющие волосы растрепаны. — Эвер, с тобой все в порядке?
С моим телом что-то не так. Но я через силу встаю на колени и обнимаю папу здоровой рукой, чего не делала с тех пор, как была маленькой. От него пахнет мылом, стиральным порошком и газетой — как дома.
— Ты мог погибнуть, — всхлипываю я.
Окружающие переговариваются, толкаются, опускаются на колени, суетятся. Но я замечаю лишь папину руку, неуверенно поглаживающую мой затылок, — он тоже не делал этого с тех пор, как я была маленькой.
— Всего лишь лодыжку ушиб. К счастью, не голову, благодаря тебе, — добавляет он, когда я отстраняюсь.
И тут меня ослепляет внезапная вспышка боли.
— Эвер! — Папа хватает меня за руку, и я вскрикиваю. — Что с тобой?
— Плечо… — Я скрежещу зубами. — Мое плечо…
— У тебя вывих, — сообщает папа, ощупав мою лопатку и руку выше локтя. Тревога исчезает с его лица, сменяясь спокойной сосредоточенностью, которую я замечала у него в парках и на мероприятиях, когда он стоял на коленях перед пострадавшим и отлично знал, что делать. — Не шевелись, будет больно.
Он сильным рывком вправляет мне руку. В порыве невероятного облегчения я бросаюсь к нему в объятия.
— С тобой все будет в порядке, — бормочет папа, робко поглаживая меня по спине. — Через несколько недель…
— Вы потеряли, — говорит какой-то мужчина, протягивая мне ботинок. — Сейчас приедут медики.
И действительно, к нам приближается белый автомобиль с красным крестом и мигающими проблесковыми огнями. Папа крепко сжимает мою руку. Следующие его слова неудержимо рвутся наружу, будто он из последних сил сдерживал их, пока летел сюда, а потом разыскивал меня, и теперь ему нужно выговориться, прежде чем за нас возьмутся врачи:
— В самолете я вспомнил, как однажды мы поехали с тобой в парк. Тебе было четыре года. Какой-то человек играл на скрипке, а ты танцевала босиком на траве. Окружающие любовались тобою. Одна женщина посоветовала нам отдать тебя на танцы. Тогда-то мы и записали тебя в студию Зиглера.