По кемпингу расхаживает команда репортеров, вчера приезжали две телекомпании. На покрытой гравием площадке сидит и плачет грязный от пыли ребенок, и словно по сигналу репортеры останавливаются и начинают снимать: белокурая детвора, ютящаяся по палаткам в беспросветной обреченности, – вот сюжет для мировых новостей, наши лица станут образом поколения.
Мама отставляет чашку.
– Когда у нас с Дидриком… был какое-то время этот наш небольшой разлад, больше всего боли причиняла мысль о том… – голос ее начинает дрожать, она опускает глаза, – о вас. Что кто-то другой будет о вас заботиться. Без него бы я, наверное, справилась, но чтобы эта чертова девица стала кем-то вроде… блин… вашей второй мамы…
– Мамочка, – только и говорю я, а потом накрываю ее руку своей. – Мамочка, перестань.
– А… когда… когда он вернулся ко мне, я сказала себе: ладно, мы можем попытаться, но больше никаких детей, больше с ним никаких детей у меня не будет… никогда-никогда-никогда, это у нас пройденный этап, а… потом появилась… малютка Бекка… все равно, а теперь… даже не знаю… есть ли у меня…
По ее губам текут слезы и слизь из носа, она порывисто и нервозно вытирает их, но лицо снова мгновенно становится мокрым.
– Нам надо ехать домой, – говорю я.
Она кивает.
– Но мы не можем, потому что Зак где-то там, – продолжаю я.
Она трясет головой.
– Поэтому мы и остаемся здесь.
Мама снова кивает и утирает лицо, пытаясь взять себя в руки:
– Да. Мы останемся здесь. Ты и я. Моя маленькая килька-ванилька.
Она снова берет чашку, пьет, растягивая процесс, – одной порции растворимого кофе хватает на две маленькие чашечки в день, но иногда за кипятком выстраивается слишком длинная очередь.
– А хуже всего то, что я чувствую: я совсем забросила тебя, – осторожно добавляет она. – Что ты у меня сама по себе. Ужасный эгоизм с моей стороны. У тебя ведь тоже свой разлад.
Я сажусь вплотную к ней, и так мы и сидим, смотрим на озеро; никогда не думала, что можно ненавидеть такой красивый вид, но этот Сильян – самое пакостное место, что я знаю.
– Который час?