Светлый фон

Факты, которым он стал свидетелем на Соловках, Лихачев излагает с прямо-таки шаламовской жестокой прямотой (как и впоследствии картины ленинградской блокады, реальность которой он также сохранил в памяти совсем не в олеографических подробностях)[541]. Но объясняя, зачем он хранит их в памяти, Лихачев впадает в морализирующую духовность, в тот самый тон, которому совершенно не доверял Шаламов:

Я хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети, собрать ее изображения, показать их друзьям, рассказать о величии ее мученической жизни. Мои книги – это, в сущности, поминальные записочки, которые подают «за упокой»: всех не упомнишь, когда пишешь их – записываешь наиболее дорогие имена, и такие находились для меня именно в древней Руси[542].

Я хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети, собрать ее изображения, показать их друзьям, рассказать о величии ее мученической жизни. Мои книги – это, в сущности, поминальные записочки, которые подают «за упокой»: всех не упомнишь, когда пишешь их – записываешь наиболее дорогие имена, и такие находились для меня именно в древней Руси[542].

В 1966 году, посетив Соловки впервые за годы, прошедшие с заключения, и убедившись в том, каким глубоким забвением покрылась память лагеря и тюрьмы, Лихачев начал записывать воспоминания, надолго оставшиеся неопубликованными[543]. К тому времени Соловки полностью изменили свою идентичность: теперь это был уже не монастырь, не лагерь (СЛОН) и не сменившая лагерь страшная тюрьма (СТОН), но «памятник культуры русского Севера». Сам Лихачев на академической конференции в Архангельске делает доклад «Задачи изучения Соловецкого историко-культурного комплекса», хотя, отмечает он, публика сбежалась на конференцию, чтобы посмотреть на него – оставшегося в живых и единственного среди них свидетеля недавнего прошлого. На острове, куда, как Лихачев сообщает, он «мечтал когда-нибудь ‹…› поехать и предаться воспоминаниям», он обнаруживает энергичную московскую даму, которая командует организованной из центра реставрацией и активно уничтожает следы и давней, и недавней истории в соответствии с требованиями инструкции об «оптимальной дате»[544].

Человек, переживший реальность Соловков, теперь должен поддержать цензурный запрет на соловецкую историю, соглашаясь участвовать в их, Соловков, частичной реабилитации в качестве «историко-культурного комплекса». «Дама из Москвы» представляла собой собирательный образ нового формата цензуры, которая уже не запрещает, но, наоборот, кажется, разрешает и даже поощряет историю, но только на «определенный момент жизни в прошлом» с условием полного уничтожения всего, что еще могло свидетельствовать о других «определенных моментах» и, в частности о «моментах», проведенных в стенах Соловецкого монастыря самим Лихачевым, единственным соловецким заключенным, удостоенным участия в обсуждении «памятника культуры». Глубина и бесповоротность созданного такой реабилитацией-реставрацией забвения, которое он воочию наблюдал, приехав из Архангельска в Соловки, его потрясла.