И они же его и уели! А кто-то говорил, что не они, но Мономах. А кто-то – будто Всеволод. А кто-то – что Давыд, сын Игорев, изгой. А кто-то на тебя указывал…
Никто! И ничего не знает! А было тогда так, что Ярополк замирился-таки с Мономахом и Мономах ушел в Киев, к отцу. Давыд же затворился в Луцке и молчал. Одни только Ростиславичи ярились, ибо Волынь, кричали Ростиславичи, их отчина – и они от нее не отступятся! И вышел Ярополк из града своего, шел на Звенигород, рать шла за ним, а сам он на возу лежал, он без кольчуги был, его накрыли шубой – он заснул, и отрок его Радко так потом рассказывал: «Спал князь, мы рядом ехали, я и Нерядец, и молчали, а грязь была, дорога вся разбитая, вот чую я – подпруга ослабела, хотел остановиться… вдруг вижу: Нерядец меч хватает – и бьет его в грудь! князь вскинулся и захрипел, а он его еще! еще! бил молча, не кричал, а после стеганул коня – и в ночь! И сразу как сквозь землю провалился!»
Так и ушел Нерядец, бывший сватов отрок, пропал во тьме, а после, уже по весне, его, так говорят, видали в Перемышле, у Рюрика, у старшего из Ростиславичей. Но то весной уже! И так всегда: как снег сойдет, так все и открывается, и даже кости по весне белей – ибо земля черна.
Угрим же Глебову привез к тебе еще зимой, в Крещенье, в самые морозы. И не было на нем лица, бел был Угрим, глаза его были пусты, ведь понимал Угрим: мир праху Ярополкову, оттуда не являются, и что с того, что сватались, что целовали крест, – но Ярополка нет, и нет того креста, и подрубилась лествица, и сыновья его теперь изгои, а дочь его – и не изгой даже, а так…
Да кабы так! Ты многое бы дал за это! Так нет! Вон сколько уже лет прошло и сколько было с той поры и видано и перевидано, но как тогда она – еще не Глебова, совсем тогда никто – стояла на коленях у печи, этого не забыть! Такую ты ее и унесешь с собой Туда. Ибо никто – даже родной отец и родной брат – никто так крепко не держал тебя, как Глебова. И держит. Не отпустит. А почему? Потому что не дал тебе Бог дочерей. Дал только Глебову. И вот теперь хоть плачь, хоть смейся. Кротка она, тиха, и вовек слова поперек не скажет, а ведь при ней ты и постишься, и сдержан на язык, и судишь праведно, и милостив к гостям. Все те, кто это знает, идут к тебе тогда, когда она сюда является, выходит и садится на крыльце в той самой шубе белых соболей. Ты этой шубой одарил ее в тот день, когда прибыл гонец от Глеба и передал его слова: «Быть так, как крест велит; она – моя, отец». Ты вышел к ней, она стояла и смотрела на тебя, ждала свою судьбу, она ведь ничего еще не знала, а ты, как раб, вдруг оробел, велел подать, Игнат подал – и ты накинул шубу белую на плечи ее слабые, сиротские, мех заструился, засверкал, и просветлела Глебова, чуть слышно прошептала: «Господи, жива!» И… Поддержал ты ее, дочь свою, не дал ей упасть, и закричал Игнат, и набежали служки, девки, бабы – их тогда еще был полный терем, – к ней кинулись, а ты стоял вон там, возле печи, нем был, не знал, кому молиться, и ждал, охолодев, что вот сейчас проснется зверь и захохочет, завизжит… Но, слава Тебе, Господи, зверь не проснулся – и ожила она, глаза раскрылись, щеки зарумянились, вот только на губах кровинки не было…