А как сухо во рту, подумалось. А вон кувшин стоит. И в нем вода заговоренная и освященная, в ней вместе рай и ирий, Он и тот, которого низвергли и сожгли и пепел над Двиной развеяли, и сам ты говорил, что грех кумирам кланяться и грех их призывать… а сам же первый призывал! И Хворостеня выгораживал, владыке говорил…
Вдруг мысль оборвалась. В голове стало пусто. На душе стало тихо. Зверь спал. И веки наливались и смежались. Но он их опять открывал! А они опять закрывались! И он тогда тем только и жил, что открывал глаза да закрывал и опять открывал. А голова была пуста, язык присох, ни слова, думал, тебе больше не сказать и, значит, сыновей не упредить, и оттого не понесут тебя, а положат на сани… А кони не пойдут, учуют волчий дух и вздыбятся, рванут и опрокинут гроб – и будешь ты низвергнут в грязь, и будут ликовать они! И загремит Зовун! И будут говорить над тобою, лежащим в грязи, одно только зло. А доброго никто не вспомнит. Но не печалься, князь, и не ропщи на сыновей своих, ибо то всеобщее глумление будет совсем не от того, что ты в грязь упадешь и будет от тебя идти премерзкий волчий дух, а так толпа прощается со всеми – с волками, голубями ли, глупцами, мудрецами, – ибо для них не то в вас главное, а то, что вы князья, господари, а, значит, их душители. Поэтому как ни живи и как ни правь, а все равно для них, рабов твоих, ты будешь только злом – иного и не жди; так Переклюка говорил, так он тебя учил, а ты ему не верил, ты думал, что умней его окажешься, хитрей, что ты обманешь их, рабов, задобришь, и тем при жизни ты будешь им люб, и после жизни – в своих сыновьях. И отпустил ты их, сказал, живите как хотите, земли раздал, доли своей не требовал, про Киев ради них забыл, стал кроток, Всеволоду кланялся и отсылал ему дары, а если меч и обнажал, то не на Русь уже – на некрещеных: вейнала, земгала, латгала… И бил ты их, тех некрещеных, полонил, и раздавал мужам своим, мужи их продавали на торгу, и богатели, а ты шел дальше, ставил городки, а некрещеные те городки сжигали, а ты их, некрещеных, снова бил и снова ставил городки и дальше шел, и покорялись некрещеные и признавали тебя господином, хоть, говорят, они и по сей день клянут тебя и ждут смерти твоей и молятся своим мерзким божкам, чтобы ты иссох, и чтобы иссох твой род, но сын твой Ростислав им на это сказал: прежде Двина иссохнет, чем наш род! Вот так он, Ростислав, сказал. Он на Двине теперь один хозяин, от Полтеска до моря – он. Ему до моря – руку протянуть! А ты к морю шел десять лет, жег, полонил и усмирял, и снова жег. А сколько полегло на двинских берегах твоей дружины! А после что? По морю ты не ходишь – ходят твои купцы, они берут на Готском Берегу рабов, а после возвращаются и продают их втридорога, но Киев рад и этому, ибо в ромеях раб еще втрое дороже станет. Вот и бегут ладьи вверх по Двине, вниз по Двине, туда везут рабов и рыбий зуб, жемчуг, меха, а оттуда рытый бархат, сбруи, паволоки, вино, диргемы, благовония. И богатеет Полтеск, строится, и поднимает голову, и бьет в Зовун. А вам, князьям, за ваши ратные труды – что? То-то и оно! Добро меж ваших пальцев как вода струится и оседает в церковных амбарах и множится там, множится и множится. Вон как Любим на том добре заматерел! А ты как был в одном корзне, с одним наборным пояском, с одним мечом… Даже славы тебе не прибавилось! Ибо одно, если пойти и брата одолеть и сесть на Отнем Месте, а другое – побить некрещеных. С них даже дани не возьмешь. Что Ростиславу с них брать – рыбу, веники, что ли? Вот уж воистину: нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим. Вон тихо как! А прежде как шумели! Прежде одной младшей дружины было столько, сколько теперь и Хворостень, и Туча, и Горяй вместе не держат. Тогда разве Любим посмел бы? Да если и посмел бы, так разве град за ним пошел? А если бы и пошел, тогда… тогда бы ты вчера Горяя не удерживал, а сам бы повелел: «Идите, соколы, и поучите град!» А так…