Светлый фон

Эти элементы балагурства, скоморошничанья, присущие и Лопахину, и Копытовскому, и безвестному подносчику боеприпасов, безусловно, не отрицают высокопатетическое звучание трагических эпизодов романа, но расширяют его жанровую природу, придают объемность видению и постижению мира, по-своему оттеняют правдивость воссозданного шолоховским пером состояния народной души в годы войны.

– «Все поле впереди и сзади окопов было, словно язвами, покрыто желтыми, круглыми, различной величины воронками, окаймленными спекшейся землей. Косые просеки, проделанные в саду бомбами и загроможденные поваленными расщепленными деревьями, обнажали ранее сокрытые ветвями стены и крыши хуторских домов, и все вокруг выглядело теперь необычно: ново, дико и незнакомо. Неподалеку от окопа Звягинцева зияла крупная воронка, у самого бруствера лежало до половины засыпанное землей, погнутое и отсвечивавшее рваными металлическими краями хвостовое оперение небольшой бомбы. Но почти всюду над стрелковыми ячейками уже курился сладкий махорочный дымок, слышались голоса бойцов, а из пулеметного гнезда, оборудованного в старой, полуразрушенной силосной яме, доносился чей-то подрагивавший веселый голос, прерываемый взрывами такого дружного, но приглушенного хохота, что Лопахин, проходя мимо, улыбнулся, подумал: «Вот чертов народ, какой неистребимый! Бомбили так, что за малым вверх ногами их не ставили, а утихло, – они и ржут, как стоялые жеребцы…» [7, 109-110]

Мы взяли данную сцену из романа, так как в ней отчетливо видны принципиальные черты смехового мира Шолохова, Этот мир, после боя, действительно становится «диким, кромешным, адовым», противоположным прежнему миру («все вокруг выглядело теперь необычно: ново, дико и незнакомо»), сами действующие герои тоже как бы поменяли свой знак на иной («чертов народ»), но его обживание, превращение в нормальный, по возможности, мир начинается со смеха, с «ржания». Норма возвращается миру через смех, через пародирование страшного, невыносимо тяжелого. Ведь над чем смеются бойцы? – «Знакомый голос сержанта Никифорова, высокий, плачущий от смеха, закончил:

– … Гляжу, а он раком стоит, головой мотает и спрашивает у меня: «Федя, меня не убило?..» А глаза у него, ну прямо по кулаку, на лоб вылезли, и пареной репой от него пахнет… Он со страху-то, видно, того…» [7, 110]

В этом пародировании пережитого ужаса через смех сохраняет себя истинно человеческое начало, хотя оно выступает и должно, очевидно, во многом выступать в облике вульгарного, грубого. Грань, переходимая ежеминутно, – между жизнью и смертью, бытием и уничтожением, распахивает возможности перед смехом, одновременно снимая с него запреты прежнего юмора. Скажем, в первых, предвоенных главах романа смех (эпизод разговора Александра Стрельцова с Серафимой Петровной, к примеру) носит мягкий, иронический характер, он не обидчив для говорящих.