Светлый фон

А что касается того, что вы запискам не поверите — так это естественно, так и будет, хотя — конечно, если бы вы в них нашли вредные мысли или даже анекдоты — вы бы тогда им поверили, то есть, с другой стороны, стороны обвинения моего… Но и это понятно. Но вы не верите написанному мной для себя, я это знал, об этом думал, и это сразу мне облегчило решение задачи — да, надо продолжать писать. Потому что, если б я думал, что вы будете верить запискам, то я бы писал как бы для постороннего человека, прощай моя откровенность с самим собой — все равно я бы чувствовал ваш будущий глаз на этих страницах. А раз я знал уже, что вы все равно не поверите ничему и только усмехнетесь, прочтя мною записанное — я сразу избавился от вашего присутствия для меня при работе над дневником и опять стал писать свободно и просто, как раньше, в прошлые годы[483].

Это не значит, что Афиногенов вел дневник, совсем не имея в виду НКВД. На следующий день после написания сцены допроса он задумался о том, чтó в ней проявилось сильнее — «искренность или желание вылить на бумагу все, о чем давно уже хотелось бы поговорить со следователем. Вероятно — и то и другое вместе. Но не это важно. Важно понимание, что Достоевский, описывая припадок Мышкина — писал о себе и своих чувствах — и это не только право художника, это его первая обязанность»[484]. Афиногенов с трудом отделял друг от друга политические, моральные и литературные причины ощущаемого им напряжения. На вопрос о том, записывал ли он в дневник свои признания для НКВД или для себя, невозможно ответить однозначно. Исключенный из партии и опасавшийся ареста, он ощущал острую политическую необходимость большевистской самокритики, но одновременно считал покаяние своей нравственной потребностью. Более того, как политическое, так и нравственное напряжение сливались в его сознании с представлением о том, что советский писатель должен создавать социально и нравственно образцовую литературу, содержащую в себе зерно субъективной истины. Афиногенов знал, что ценность задуманного им романа будет зависеть от того, выразил ли он в нем эту внутреннюю истину. Таким образом, для того чтобы создавать образцовую литературу, требовалось восхождение на высоты нравственной мысли.

Афиногенов вел дневник, подразумевая все эти политические, моральные и литературные цели. Осенью 1937 года, вспоминая прошедшие месяцы, он писал: «Записки спасли меня — каждую ночь я садился и писал все, о чем передумал за день и носил в себе, недогоревшее, давящее. И как только мысли выливались на бумагу, так сразу становилось легче, сердце и голова освобождались от тяжести, как будто кто-то брал на себя мои черные думы и давал мне отдых». Освобождая Афиногенова от «черных дум», дневник становился своеобразной «помойкой». Подобно Степану Подлубному, вываливавшему на страницы дневника весь мусор, скопившийся в его душе, Афиногенов пытался излить в нем все неприемлемое для коммуниста, все, что он считал свидетельством своей нечистоты. Но в то же самое время дневник давал ему перспективу обновления. Последовательность дневниковых записей, по его собственным словам, представляла собой вехи на пути из тьмы к свету, по которому он продвигался. Одной из основных целей дневника на протяжении всего периода террора была наглядная фиксация Афиногеновым собственного развития[485].