Светлый фон

Более всего Афиногенов был благодарен самому Сталину. Выжидая, не реагируя поспешно на призывы осудить Афиногенова, советский вождь проявил доверие к своему литературному ученику: «Да здравствует Он, к которому теперь несутся все мои мысли, да живет и руководит нами его гений, гений грузинской страстности, русского разума, американского размаха, ленинской революционной принципиальности и Человеческой — человечности!» В сущности, предполагал Афиногенов, советская система обладала «человеческой чуткостью» Сталина — заботой, которую он распространял на любого человека, желающего работать над собой и стать полезным для общества и истории. Помимо Сталина, Афиногенов также чувствовал себя обязанным НКВД: «А еще спасибо, от самой глубины сердца, тем — кто в бешеной работе по корчевке вражеского охвостья, там, на Лубянке, — не поддается на оглушительные вопли газетных кличек, кто ведет свою работу без промаха, не допуская ошибок, но и разя в самое сердце врага». Кроме того, драматург с благодарностью вспоминал друзей и коллег, не покидавших его в самый трудный период его жизни[490].

Даже после реабилитации Афиногенов поддерживал кампанию чисток, направленную теперь против чрезмерно рьяных оппортунистов, делавших карьеру на осуждении «честных» коммунистов. Он жаждал разоблачения литературных чиновников, которые, на его взгляд, спровоцировали массовые репрессии в отношении писателей. Он выдвигал против этих людей те же обвинения, которые были выдвинуты против него, осуждая их за отсутствие преданности большевистской власти и искажение советской действительности. При чтении нового романа Вениамина Каверина его «заливала волна ярости по отношению к этим бессовестным холодным книгам, написанным равнодушно к жизни, которую они призваны оправдать, но которая самим их авторам — в глубине души (!) — не нравится». Он осуждал роман как «ядовитый, вредный, как ягодинские ртутные пары», действующий «медленным, разлагающим душу опрыскиванием всего, разложением и пустотой». Ему хотелось «дать автору по зубам и потащить в НКВД всех, кто осмелится истратить такое количество бумаги на этот гнусненький роман»[491].

После восстановления в партии Афиногенов вернулся к ведению дневника, намереваясь продолжить свою обычную практику вырезания из него отдельных записей и включения их в наброски романа. Но для записей периода террора он сделал исключение: «Вчера, работая над романом, тронул ножницами „неприкосновенный запас“ — дневник 1937 г. Жаль было разрушать страницы, столько с ними связано всего. Но до роковых дат и записей я еще не дошел, они должны полежать нетронутыми, я ведь помню новогодний завет — почаще их перечитывать!» На взгляд Афиногенова, дневник 1937 года выступал вещественным доказательством процесса его обновления и его новой идентичности истинного большевика. С этой точки зрения дневник того периода был для него не менее важен, чем партбилет, который он с неослабевающим удивлением рассматривал в первые дни после восстановления. Афиногенову необходимо было сохранять дневниковые записи наиболее критического периода своей жизни, чтобы знать, что он действительно один из новых советских людей. Только по этой причине дневник периода террора сохранился до нынешнего времени[492].