Светлый фон

Вы сами знаете ту связь, которая связывала его с Надеждой Александровной, эту глубокую внутреннюю связь, но и тут он точно так же вел бесконечные споры о ее понимании какой-нибудь трагедии или роли, и тут высказывал свое строгое суждение в отношении ее, как самый суровый режиссер или самый суровый критик в отношении каких-нибудь людей, пытавшихся создать конкретный образ из того художественного типа, который был создан писателем. И когда было, что он, не смущаясь, отдавался своим новым увлечениям, ему устраивали прямо сцены ревности те люди, которым он недавно поклонялся как представителям течения, которому он предпочел новое течение.

Когда же он чувствовал, что этот спор не может быть разрешен теоретическим порядком, что для него важнее, гораздо интереснее существо дела, что здесь вопрос о том, кто кого переспорит, что лучше и т. д., тогда он начинал молчать, он только красноречиво усмехался своею улыбкой под один ус, и это еще больше вызывало его оппонентов, бесило их, но обыкновенно все же спор кончался вхолостую и, по большей части, его добродушный искренний взгляд заставлял замолчать самых ярых его противников.

Кажется, в прошлом году, когда мы собирались вспомнить о нашей свежей утрате, я уже говорил об одном моменте моей жизни, когда я особенно оценил и понял его.

Узнавши Художественный театр, Эфрос стал верным, страстным его прозелитом, страстным его поклонником. На этом солнце, когда он на него смотрел, он не видел пятен, он видел одно сверкание, один блеск, он все время писал о нем – все ярче и ярче, насколько мог, отдавал тут свой критический талант и свои чувства. И нередко ему это удавалось сделать блестяще, до такой степени он был положительно влюблен в это новое живое явление.

Я не знаю, какие у него были отношения тут, внутри, но знаю, как это отражалось в его критике. Он прямо любовь свою к Малому театру сменил на любовь к Художественному театру и отдал ему все свои симпатии, любил его очень сильно, целиком. Так как он был больше критик, мне хотелось узнать, что же за причина этого разрыва? Он всегда уверял, что Малый театр страшно любит, что у него здесь очень много общего, что в Малом театре ценно то, другое, пятое, десятое, и все его слова и споры разрослись потом в колоссальную литературу, охватили почти все – университет, гостиные, студии, редакции, – но прошло десять лет, и все было забыто для Художественного театра.

Вот в это время мне пришлось взять на себя управление Малым театром[1178]. Прежде, чем согласиться принять эту должность, я хотел поехать в Петроград, договориться обо всем с Дирекцией и, кроме того, еще многое посмотреть, кое-кого пригласить и т. д. И вот к этому-то самому противнику Малого театра (правда, вскоре все это совершенно сгладилось), к этому прозелиту соперничающего театра я обратился с просьбой поехать со мною. И тут… Если бы я только мог передать подробно, не утомляя вашего внимания, обстановку эти четырех-пяти дней, проведенных в Петрограде вместе с ним! Мы спали обычно около 3-х часов в сутки, хотя остановились в разных номерах, но больше не могли спать, и остальное время проходило в делах. То я разговариваю с Бравичем[1179], то мы едем в Финляндию к Леониду Андрееву[1180], чтобы получить пьесу, – он едет со мною. Оттуда возвращаемся до того измученными, что у меня, человека тогда очень здорового, хлынула носом кровь так, что испачкала крахмальную рубашку… Затем, что-то около 3-х часов ночи, мы попадаем на ужин к Потоцкой[1181], где я должен был еще окончательно переговорить с некоторыми актерами, повидаться с литераторами, критиками… Эфрос ни на шаг не отставал от меня, спорил со мною, решительно, безо всяких колебаний убеждал меня сделать то, над чем я раздумывал и колебался. В течение одной ночи он прочитывал 2–3 пьесы, делал на них свои отзывы, – словом, только самый преданный, самый искренний деятель и друг театра мог оказать такую моральную поддержку и так помочь в такой напряженный момент, как помог этот человек, положительно влюбленный в Художественный театр. Только такой человек, как Эфрос, мог это сделать.