Какая-то сила (точнее сказать — интуиция) призвала Лилю воздержаться от посещения семьи ближайших родственников, бросивших якорь в столь знакомом им отеле, который стал гнездом «подозрительных» иностранцев, — подозрительных, несмотря на всю их прогрессивность. Любой советский гражданин чувствовал себя там до отчаяния неуютно. Арагон хотел позвать Лилю и Катаняна на ужин в ресторан «Националя», но передумал.
Ужинали только две пары: Арагоны и Стейнбеки. Опрометчиво заняв приглянувшийся им столик в укромном углу почти пустого ресторана, они вынуждены были подчиниться приторно мягкому нажиму метрдотеля и пересесть за «более удобный стол» — у окна, с действительно прекрасным видом на празднично иллюминированную площадь. По соседству с ними за столом на четверых сидела — с постными лицами и словно застывшая в напряжении — пара, которая почти не притронулась к стоявшей на столе символической еде. За весь вечер «он и она» обменялась шепотом разве что двумя-тремя фразами. Переглянувшись, французский и американский писатель безмолвно поняли друг друга. Позволив себе весьма пафосно поговорить о красотах Москвы и вкусностях русской кухни, они быстро свернули ужин. Успев забежать к Лиле, Арагон и Эльза не захотели остаться в четырех степах, а «вытащили» ее на прогулку, в праздничный уличный шум, благо погода стояла отменная.
«Не унывай, Лиличка», — обняв, прошептала ей Эльза, прощаясь. Так и не объяснила, чем был вызван этот ее жест.
Плотная лубянская слежка за своими «фаворитами» не мешала, однако, Кремлю возлагать на них большие надежды. Причем надежды эти были отнюдь не призрачными. И в сорок шестом, когда кремлевский гнев обрушился на Анну Ахматову и Михаила Зощенко, и в сорок восьмом, когда по указанию Сталина его правая рука Андрей Жданов издевался над Сергеем Эйзенштейном и Дмитрием Шостаковичем, Всеволодом Пудовкиным и Сергеем Прокофьевым, глумился над генетиками и восхвалял «народного академика» Трофима Лысенко, когда вся советская пресса истерически клеймила «низ копоклонство перед Западом», Арагон — у себя дома, в недосягаемой и благополучной Франции, — был страстным пропагандистом этой кампании, полагая, как видно, что исполняет таким образом свой партийный долг. Раз партийный, значит, и нравственный — у коммунистов ведь эти понятия не расходились друг с другом.
Арагон был слишком умным и тонким человеком, чтобы без чьей-либо подсказки, тем более без подсказки товарища Жданова, разобраться в музыке Шостаковича и фильмах Эйзенштейна, отличить «шедевры» корифеев «соцреализма» от работ подлинных художников. Но он был еще и членом совершенно независимой и свободной французской компартии и поступал так, как положено: ведь свобода, по марксистско-ленинской доктрине, — это «осознанная необходимость».