Я страшно забеспокоилась, позвонила в эту больницу, но мне ответили, что мистеру Валентино не разрешают ни разговаривать по телефону, ни принимать посетителей. Я связалась с Алмэном, и он снова стал всячески уверять, что Руди быстро поправится. Однако я уже не смогла отмести собственные дурные предчувствия и вспомнила, как сильно он был уверен в том, что ему недолго осталось жить и что наш союз случился слишком поздно… Я хотела немедленно поехать на восточное побережье, однако киностудия не дала мне разрешения на отъезд. Мы наконец-то завершали работу над «Отелем „Империал“», и я была нужна для всех сцен, которые требовалось доснять. Каждая минута моего отсутствия стоила бы огромных денег.
Я постоянно утешала себя тем, что, насколько мне известно, Руди отличался невероятной физической выносливостью, однако сообщения в газетах о состоянии его здоровья делались всё более тревожными. Я целыми днями работала, пребывая в таком ужасном нервном стрессе, какого никогда прежде не испытывала. Ночью я не могла спать, постоянно находясь на связи по телефону с больницей в Нью-Йорке. На мои расспросы ответ был все время один и тот же: с ним еще не разрешается говорить по телефону, но поводов для беспокойства нет.
Хотя его состояние улучшается, врачи хотят, чтобы в послеоперационный период его ничто и никто не беспокоил. Я слышала это шесть дней подряд, отчаянно желая верить их словам, а не собственной интуиции.
На седьмой день после операции, в половине седьмого утра, когда я одевалась перед уходом на работу, раздался телефонный звонок. Моя горничная как раз выгуливала собаку, а телефон звонил очень настойчиво. Я сняла трубку. Откуда-то из Нью-Йорка звонил какой-то репортер, который спросил:
— Это горничная мисс Негри?
Словно издалека я услышала собственный голос, который ответил:
— Да-да, это горничная мисс Негри.
— Скажите, скажите, — с жадным интересом спросил репортер, — а как она отреагировала на новость о смерти Валентино?[242] Какие-то лица возникали из тьмы и снова пропадали в ней.
Я смутно помнила, как врач и медсестра смотрели на меня, сверху вниз, с невероятной жалостью, как Мэрион Дэвис, рыдая, обнимала меня.
— Это же неправда, этого не может быть, — без конца повторяла я, пока не провалилась в глубокий сон, вызванный лекарством. Но к вечеру барбитураты перестали действовать, и весь ужас случившегося снова поразил меня. Лишь одно мне было ясно — пусть киностудия несет какие угодно убытки, но я должна поехать к нему. На следующее утро я села на поезд до Нью-Йорка, и со мною вместе, по настоянию врача, в путь отправились медицинская сестра и моя секретарша Флоренс Хейн.