Светлый фон

И тут тоже ничего невозможно объяснить, думал Анисим, глядя в потолок. Почему он отдал магнитофон этому чистоплотному жулику?

Владик пошел от скамейки торопливо, согнувшись на один бок: магнитофон был тяжелый. Он явно торопился, — наверное, боялся, что Анисим раздумает и остановит его.

Да, конечно, Владик бессовестно и нагло надул его, обокрал. Даже не обокрал, а ограбил как беззащитного младенца. И все равно Анисим, глядя, как тот торопится, суетливо перебирает ногами в начищенных пижонских туфлях по асфальтовой дорожке, чувствовал непонятное удовлетворение. И это тоже невозможно было никому объяснить. Какое уж тут могло быть удовлетворение? Попробуй кому-нибудь рассказать — засмеют. А оно было. И непонятное чувство превосходства над этим шептуном тоже было.

Утром своими руками помог одному старому хрычу надуть отца, потом другому хапуге отдал магнитофон стоимостью в сто девяносто рублей. Определенно кретин, — вздохнув, подытожил Анисим…

Конечно, они там, в лесу, уже расправились со всеми припасами предусмотрительного и щедрого Сергея Петровича… Почему Рита такая, почему она сначала улыбалась ему, Анисиму, а потом точно так же — Сергею Петровичу?

Наверное, не надо было ему видеть ее сегодня утром на берегу. Что-то после этого изменилось. Ведь когда он, заехав в темные кусты возле ее дачи, ухватившись руками за ветки и замерев на жестком седле велосипеда, смотрел на ее освещенное окно, ему бывало вполне достаточно хотя бы мельком увидеть только ее силуэт. И было хорошо, что он видел только ее неясный силуэт и слышал только капризный голос, и вокруг была ночь, и никто не знал о том, что он чувствует. А теперь в голову лезут поганые мысли о Рите и Сергее Петровиче. И, наверное, его одинокие блуждания вокруг ее дачи станут теперь другими. Все уже теперь будет не так. Все стало грубее, мутнее. И теперь, наверное, всегда будет вспоминаться ее неожиданно крупное, сильное женское тело, а не девичий силуэт за оконной занавеской… Может, если бы Сергей Петрович испытывал к Рите что-то хоть немного похожее на то, что испытывал он, ему, Анисиму, было бы легче. Но Сергей Петрович ни черта подобного не испытывает. Он просто берет по-хозяйски то, что ему подворачивается под руку, и уверен, что берет заслуженно, что все это только для него и создано.

Анисим рывком вскочил с дивана, остановился посреди комнаты, встряхнул всклокоченной головой: солнце и звуки, которых он до того не замечал, хлынули на него из открытых окон. Сборный панельный дом вбирал их в себя, он весь звучал, как музыкальная шкатулка. С потолка отчетливо доносилось бренчанье гитары: живущий этажом выше Женька, человек неизвестной профессии, опять, наверное, в запое, опять не пошел на работу. «Ы-ы-ых!» — обрушивался сверху лихой Женькин выкрик-выдох, и тогда гитара начинала звучать еще громче и еще бестолковей. Где-то в самой утробе дома урчали и безнадежно вздыхали водопроводные трубы. Голоса детей с детской площадки под окнами слышались так отчетливо, словно дети со своими ведерками и песочницами расположились здесь, в комнате. Робкие звуки рояля, как стеклянные шарики, тукались в стенку справа: соседская девчонка отсиживала свои ежедневные тягостные часы за роялем. Всю зиму и пол-лета разучивала она «Полюшко-поле», запинаясь всегда на одних и тех же тактах. И надо всем этим царил мощный рокот проспекта Вернадского, — преодолев фронт двенадцатиэтажных домов-башен вдали, проплыв над деревьями, палисадниками, детскими площадками, он тугой волной входил в окна. Золотые пылинки ошалело роились в столбах солнечного света. С лестничной площадки, пробив три тонких из спрессованных опилок двери, донесся ликующий голос соседки Людмилы Захаровны: «Димовых сегодня обокрасть хотели, — сообщала она кому-то. — Если бы не я, до нитки обобрали бы. Бестолковые люди!» «По-олюшко-по-о-оле», — бездушно и тоскливо постукивало в стенку.