— Не терзайся, это я сама тебя выбрала. Ты ни при чем. Я сама.
— Ну, это не совсем так, — сказал Димов. — Наверное, я тоже хоть немного «при чем»…
— Нет, — упрямо сказала Оля.
— Ты иногда так сердито говоришь о своей любви, что я начинаю удивляться: за что же ты меня любишь?
— Не знаю. Ни за что. За все.
— И опять это сказано так сердито, словно ты говоришь не о любви, а о ненависти.
— Да, — сказала Оля.
— Что «да»?
— О ненависти.
— Не понимаю, — сказал Димов.
— И никогда не поймешь.
Димов замолчал. Он с тоской подумал о том, что ни к чему хорошему этот разговор не приведет. Опять все кончится очередной ссорой.
— Ой, смотри, — сказала вдруг Оля, — его уже уводят!
На том берегу пруда толстенький мальчик в голубых шортах надевал на рыжего сеттера ошейник. Тот стоял, присмирев, покорно опустив голову.
— Глупый! Надо было убежать! — сказала Оля.
Димов с облегчением увидел, что ее глаза снова засияли весело, сумрак сошел с лица. И он в который уже раз подумал, как это все-таки странно и непонятно: оказывается, надо было прожить большую жизнь, длиной в полвека (оглянешься назад, и оторопь берет, откуда хватило сил пережить все, что пережито), чтобы попасть в полную и безоговорочную зависимость от этой вздорной девочки, от того, сияют ли ее глаза радостью или источают злобу. Ловить затаенные интонации ее голоса, полностью зависеть в своем душевном состоянии от мимоходом брошенного ею слова.
— Куда ему бежать? И зачем? Он знает, что его поведут к миске с едой, — сказал Димов. — Он не может один.
— И в этом мы с ним похожи, — сказала Оля.
Это опять был опасный поворот, и Димов внутренне замер. Но Оля говорила весело:
— Его любят, его гладят по шерстке и… водят на поводке. Одним словом, любят, но не уважают.