После операции Димова привезли на дачу. Он проснулся утром. Все было как прежде, многие годы: над головой не белый больничный потолок с унылой желтой лампочкой, а — деревянный, милый, изученный до каждого сучка. У окна два плетеных кресла, на столе в стеклянной банке — букет подвядших полевых цветов, которые так любила Вероника. За окном — солнце. Господи, как хорошо, подумал он тогда. Это его дом, и все теперь будет как прежде. И не надо ничего другого… Вероника и Анисим. И эти стены, впитавшие в себя запах солнца. И эти книги, ждущие его на рабочем столе…
Димов откинул одеяло, спустил ноги на пол. Вероника уже встала и что-то делала в углу неслышно, чтобы не разбудить его. Он наклонился за тапочками и увидел свои ноги: белые ступни на деревянном полу, похудевшие, слабые икры. И тогда впервые ему в голову пришла мысль, что вдруг уже никогда не будет, как прежде, что прежние силы могут не вернуться к нему и что, может быть, уже пора переходить в иное возрастное качество… «Что с тобой? Голова закружилась?» — с беспокойством спросила Вероника. Он взглянул тогда в ее склоненное к нему и тоже изменившееся за время его болезни лицо, и перемена в нем больно поразила его. Лицо Вероники за эти месяцы подсушилось, увяло, губы побелели и стали жестче, в глазах появился усталый блеск. «Все в порядке», — сказал он и попытался улыбнуться. Нащупывая ногами тапочки, он думал тогда о том, что эта остроносая, с челочкой женщина, пожалуй, главное, что он нажил в жизни, единственное, что ему осталось. Анисим рожден, чтобы жить для себя, собственной жизнью… Димов был еще очень слаб после перенесенного в больнице и почувствовал, что к его глазам подступают слезы — слезы слабости, благодарности и умиления. И что наружу просятся какие-то особые слова, каких он никогда до того не говорил Веронике. Но он лишь утомленно прислонился к стене и прикрыл глаза, стесняясь перед Вероникой своего бессильного тела, своей новой беззащитности перед ней…
Но, заметив тогда на лице Вероники первые признаки увядания, он именно с того дня начал все чаще замечать их. Общая, вместе нажитая старость приближалась к ним, и они должны были вместе войти в нее и принять недуги друг друга. И если много лет подряд в нем пробуждала нежность, будоражила неутомимость Вероники в любви, стройность ее маленького горячего тела, то теперь неясность и боль вызывали в нем как раз отметины времени в ее облике. Он думал о том, что эту женщину, единственную в мире, не отвратит от него немощность его ног или, например, надрывный кашель среди ночи. Все его боли — душевные и физические — будут отзываться в ней как собственные. А искренний страх в глазах, рожденный каким-нибудь даже самым малым его недомоганием, и есть то, что приобретается ценой прожитых вместе лет…