В череде поступков и действий шестидесятилетней давности, которые я теперь могу истолочь в ничто, до тех пор работая над последовательностью слов, пока не добьюсь верного ритма, я, Ван, удалился к себе в ванную комнату, закрыл дверь (которая тут же распахнулась и снова закрылась сама собой) и, применив временную меру, менее противоестественную и надуманную, чем та, к которой прибег отец Сергий (отрубивший не тот член своего тела в знаменитом анекдоте графа Толстого), энергично избавился от напора похоти, что делал в последний раз семнадцать лет тому назад. И как печально, как знаменательно, что картина, проецируемая на экран его пароксизма, в то время как незапирающаяся дверь вновь распахнулась движением глухого, приложившего ладонь к уху, воспроизводила не сегодняшний свежий и уместный образ Люсетты, а неизгладимое видение склоненной голой шеи, и разделенного потока черных волос, и кисти с пурпурным кончиком.
Затем он для верности повторил отвратительную, но необходимую процедуру.
Теперь Ван взирал на положение дел бесстрастно и чувствовал, что поступает правильно, ложась спать и выключая
Разумеется, он имел моральное право воспользоваться первым попавшимся предлогом, чтобы не подпустить ее к своей постели, но он также знал, как джентльмен и художник, что сказанная им фраза была пошлой и жестокой, и только потому, что она не могла принять ни Вана-пошляка, ни Вана-изувера, она ему поверила.