– К Рождеству?
– Ну, как можно скорей.
– Это что, статья?
Вот всегда дети с миллиметровой точностью засовывают тебе палец в рану, и меня это выбешивает.
– Ой, никогда ты моей работой не интересовался, и именно сегодня вдруг приспичило? Я пойду воду для бульона греть, уже час.
Я оставляю его заканчивать игру, которую он поставил на паузу. Иду на кухню, набираю воду в кастрюлю, бросаю бульонный кубик и машинально включаю телевизор. Там новости, но мне некогда следить за ними: я занята тем, что накрываю на стол и обвиняю себя за это утро, проведенное в библиотеке над книгой про этрусков, а не с сыном за украшением рождественской елки. Я всю жизнь обвиняла свою мать, а в итоге стала даже хуже нее.
Бульон готов, я кидаю тортеллини и слышу имя Беатриче. Как обухом по голове.
– Абсурд какой-то это все, да, мам? О ней везде говорят. А ты знала, что она из Т.?
Я снова отворачиваюсь к плите, помешиваю тортеллини, следя, чтобы не переварились. Меня прошибает холодный пот.
– Ну да, – комментирует он мое молчание, – ты же небось даже не знаешь, кто она, Россетти. В общем, она из Т., твоего возраста, и, может, вы там даже пересекались где-нибудь. – Он смеется над абсурдностью такой возможности.
Не хочу снова врать сыну и потому упорствую в своем молчании и лишь молюсь, чтобы репортаж скорей закончился. Ставлю на стол тортеллини, тарелки. Когда мы начинаем есть, новости сменяются потоком бессмысленной рекламы.
Вале ест с удовольствием: это его любимое блюдо. В какой-то момент я решаюсь и, не донеся ложку до рта, говорю:
– Дай мне два часа. Не больше, обещаю. Я правда должна дописать эту вещь, это жизненно важно. Потом спустимся в подвал, клянусь тебе, и принесем елку.
Вале, бросив на меня косой взгляд, разочарованно берет телефон и делает вид, будто кому-то отвечает.
– Елку ставят восьмого декабря, а не двадцать четвертого. Пиши себе сколько влезет.
Я кладу ложку, подавив глубокий вздох. Очень трудно не вывалить перед ним сейчас на скатерть всю правду.
Пересекалась ли я с Россетти?