– Это мой второй муж, – вдруг сказала она.
Мартин удивился. А женщина вдруг задержала на нем взгляд, но лишь на мгновенье.
– Первого у меня убили.
– Я знаю.
Она посмотрела на свой карабин, а потом прислонила его к притолоке, чтобы вытереть потные ладони о юбку.
– Женщине нужен кто-нибудь, – пробормотала она.
Мартин показал в ту сторону, где скрылись майор и его пленник:
– Таких, как он, наперечет. Что будешь делать, если…
И запнулся. Замолчать его заставил взгляд Макловии. Потом она вздохнула, будто в ответ на какие-то свои мысли. Забрала карабин и вернулась в дом.
Мартин все смотрел на воронов, круживших над равниной. Незадолго до полудня, когда солнце было почти в зените, а тени совсем съежились, он увидел, как из чапараля медленно выезжает Хеновево Гарса. Один.
Это тоже Мексика, вздрогнув, подумал Мартин.
Майор остановил коня перед домом, но не спешился, а остался в седле, опершись обеими руками о луку. Вид у него был усталый. Одна штанина была густо вымазана засохшей кровью – чужой, по всей видимости. Потом он снял сомбреро, вытер пот со лба. Не глядя на Мартина, сказал всего лишь:
– Заброшенная штольня на американской территории. На том берегу Браво, за Сьерра-Дьябло.
Скакали долго и без привалов: поводья в руках, карабины в чехлах у седла. Целый день – к месту назначения, полтора суток – назад, в Эль-Пасо. Дремали в седлах под звездным небом, а днем то сжимались, то растягивались ложившиеся под копыта их коней тени.
У Мартина, измученного тряской рысью, разбередившей давнюю рану, ничего не видевшего, кроме спины Гарсы и крупа его лошади, было время поразмышлять над тем, что раньше вразнобой вертелось у него в голове, а теперь вдруг стало связываться воедино, выстраиваться в некую систему. Мысли эти касались прошлого и настоящего, составлявших суть человека – такого, каким он теперь считал себя. По некоей причине, неясной для него самого, он в последнее время перестал взирать на окружающую действительность из глубины своего внутреннего мира, а превратился в свидетеля собственных деяний, стал созерцать ход событий с таким поразительно бесчувственным отчуждением, будто смотрел на него со стороны, причем очень далекой стороны. С новообретенным равнодушием, лишенным не только сильных, но и каких бы то ни было чувств.
Поначалу, когда поступки и события снова завертелись в беспорядке, он и сам отказывался считать себя таким. Но сейчас по-настоящему заботило или даже огорчало его другое – странная холодность, новая манера смотреть на события, даже самые пугающие и кровавые, возникавшие перед его мысленным взором. Все более и более спокойное безразличие к тому, сколько всяческого ужаса, страданий и неопределенности порождало это, такое естественное и чисто мексиканское, сочетание жизни и смерти. И то, что прежде испугало бы его, ныне легко преодолевало барьер его ощущений и чувств – не дремлющих, не безразличных, а смирившихся перед их непреложностью. Или, по крайней мере, овладевших навыком трезво их воспринимать.